С улицы донеслись звуки, похожие сперва на звон, потом – на стук по железу. Нервы мешали всерьез подумать о чем-нибудь, в голове вертелся только один вопрос: вот сейчас, сию минуту, бросит его Ариана или спасет? Хватило бы мягкого прикосновения, вполне хватило бы, чтобы он снова почувствовал себя хоть чем-то стоящим. Все-таки он твердо решил направить свою жизнь в новое русло и обходиться без фальшивок в журналистской работе. И тут Ариана медленно начала возвращаться – посмотрела ему в глаза, в последнюю минуту решившись спасти, и зиявшая в нем пустота мгновенно заполнилась. Она все поняла, теперь она знает о нем больше, чем он мог бы рассказать сам. От ее тепла к нему вернулась цельность.
– Ну хорошо, – сказала она, – но ты должен обещать, что потом уйдешь. И пока мне требуется время для себя и для ребенка, ты ничего не будешь предпринимать, в этом все равно не будет никакого смысла.
Всю ночь не смолкал грохот обстрела. Они лежали за пределами всех линий огня. Под утро они услышали тихий плач ребенка, Ариана встала и ушла кормить, в эти минуты Лашен снова почувствовал в себе довольно силы и дерзости. Он решил еще раз побывать «на театре военных действий», иначе говоря – посетить здешнюю достопримечательность, эта мысль оказалась сильной и благотворной, мысль, полная насмешки.
Возвращаясь в гостиницу, он не встретил ни души. На какой-то улице услышал музыку, лившуюся из раскрытого окна. Сразу вспомнилась Грета. Утро, в кухне горит свет, Грета разводит в чашке кофе, добавляет молока. Через улицу переходили крысы, он подбежал, шуганул их. Балконная маркиза издала протяжный звук, похожий на стон, он остановился и спокойно осмотрел весь фасад до самой крыши.
Сегодня надо, пожалуй, написать ô том, как проходят ночи здесь, на окраинах гррода, о том, что ночью здесь настает крепкое, устойчивое отсутствие событий, упокоение пред воскресением, затишье, возможное лишь на пороге величайшего грохота; не в оптимистических тонах, а просто описать ночь, какой он видит и чувствует ее сейчас, хотя предрассветные сумерки уже ясно очерчивают контуры домов. Телесную оболочку Арианы он оставил в темноте. Сегодня, когда он займется работой, фальшивки не будет, даже если придется «услужить» читателям и удовлетворить их жажду ужасного. Он без всякого стеснения угостит их доброй порцией побоищ, которая им, миролюбцам, ежедневно требуется. Уж я выдам вам вашего реализма сполна, вашего кровного, кровавого!
Он добрался до гостиницы. После завтрака Хофман объявил о своем решении ехать домой.
– А ты, что ли, совсем свихнулся, а? Из-за женщины? – Но сказано это было – Лашен не ошибся – сочувственным тоном.
23
О Дамуре надо было писать снова и снова – Лашен что-то набрасывал, но тут же наваливались другие впечатления, еще и еще, куски, которые он не успевал прожевать, забивали рот. Описания того, что он действительно пережил, внезапно превращались в целый спектр, где было множество иных, нередко – лишь потенциально возможных версий случившегося, а также форм выражения. Нужно было ограничивать себя и расходовать впечатления экономно, но в памяти снова и снова всплывали многие детали, о которых он еще не рассказал.
Он работал как одержимый, лихорадочно, одержимость сметала любые преграды, все становилось возможным. Пресловутый читатель, этот призрак, начисто лишился прав контроля. Любую написанную фразу можно, зачеркнув, заменить другой, но этого не требовалось – слова рождались верные, по сути «правильные», в том смысле, что он наконец перестал слышать в них вторичные, дополнительные оттенки и призвуки, кривлянье исподтишка, выверты, в итоге никого не обманывающие. Он понял, что очень часто примерял чужие маски, пластичные и мягкие, легко становящиеся обличьем фальшивого, ловко все перекручивающего журналистского подхода.
Написанное сейчас и то, что он писал дальше, было совсем другим. Он все это пережил, пережил так, словно его впервые в жизни, совершенно неожиданно повела к событиям некая высшая сила. Он все это пережил, хотя, конечно, пережил в иных пространствах и в ином темпе. Все жило в его памяти, каждая деталь была точной, но, вспоминая, он не мог сказать, что в Дамуре пережил все именно так, как представлялось теперь. Эта правда, ее ощущение и наконец наставшая уверенность будоражили. Текст динамичен, да, впечатление не исчезло и после перечитывания. Став весомым благодаря этой вновь обретенной правде, подумал он, текст обрел динамику, непрерывную динамику душевного переживания.
Никаких – в отличие от прежних статей – нравоучений, никакой морали, сводившейся к авторскому взгляду на вещи, морали со шкалой ценностей, с иерархией уровней. В словах было выражено все, что он пережил, была и моральная оценка. Работая, он не чувствовал ни тени того странно двойственного возбуждения, которое охватило его в Дамуре, когда у него на глазах расстреляли отца и сына Гораиб, но в каждом предложении и каждом слове было сочувствие к этим людям, чьи тела, он видел, лежали, сведенные судорогой и одновременно расслабленные, на пыльной, грязной мостовой, неестественно вывернув руки и ноги. У обоих были тщательно заглаженные складки на брюках, аккуратно причесанные волосы почти не растрепались, словно оба хотели остаться в памяти живых опрятными. Патетическим, но не напыщенным было описание женщины в черном головном платке с мертвым ребенком на руках. Она не желала плакать, хотя слезы катились по ее губам и подбородку. Она знала о том, что стало с ее мужем и сыном, но шла, высоко подняв голову, с выражением решимости на лице, – нет, это был лик – решимости не верить в это и никогда этого не понять.
Он не знал, откуда пришла эта правда, это новое качество слов. Может быть, из отвращения к старому, привычному методу работы, который состоял в том, чтобы из какого угодно материала приготовить нечто свеженькое и актуальное, и вот этот свеженький соус подавать порциями до тех самых пор, пока однажды не отпадет надобность в самих фактах.
Прежний холод и прежний пыл! Баста, никаких холодных голых фактов, никакого холодного циничного тона, никаких точно и трезво построенных, бьющих в цель фраз, никакой нарочито облегченной подачи реальных фактов, которая служит самоутверждению ничтожества с комплексом неполноценности. В новой статье не было также признаков того, что сугубо деловая информация должна послужить предостережением и вправить мозги читателю, наставить на истинный путь.
Наконец Лашен почувствовал спокойное удовлетворение, теперь ничего не надо было ни добавлять, ни улучшать. Подумал даже, не передать ли статью с Хофманом; первая версия написана от руки, но это мелочи. А что, пускай отдаст редактору, все надежнее, чем держать статью здесь. Но вдруг понял, что несоизмеримо важней сейчас другое – надо прочитать статью Ариане. Готова ведь и другая статья, она, конечно, написана по старинке, в привычной, никуда не годной манере, но не беда, сойдет. Вот ее и отдать Хофману. Ариана сказала, что сегодня ей не нужно в посольство. Сейчас она с ребенком на руках ходит по квартире, что-нибудь делает, может быть, проверяет, приложив к щеке, достаточно ли нагрелась бутылочка с питьем. И в ту же минуту явственно увидел Ариану у себя дома, на кухне, она просто заняла место Греты. А где Грета, он сейчас не мог себе представить, она исчезла, пропала вместе с детьми. Новая отчетливая картина – он посылает им деньги, переводит на какой-то точно известный адрес. Они договорились о встрече. Идет дождь, нет, град, дети вылезают из машины Греты, надевают капюшоны, подбегают и садятся в его машину. Картина ничуть не испугала. Он был согласен со всем, даже с неожиданными осложнениями, от которых обычно становился злобно-нетерпеливым. Он ни о чем не жалел.