Тут он кончил читать и взглянул на нее.
— Топчущий точило, — проговорила она, словно про себя.
— Мне был задан вопрос, — сказал Гульберг. — И я не захотел уклоняться от ответа. Теперь я ответил.
— Да? — прошептала она.
— Именно.
В какое-то мгновение она подумала, наблюдая топчущего точило за этим медленным, методическим чтением, что Струэнсе, возможно, нужен был рядом именно топчущий точило.
Спокойный, тихий, с холодными волчьими глазами, в запятнанном кровью одеянии и со вкусом к большой игре.
Когда она об этом подумала, ей чуть не сделалось дурно. Струэнсе никогда бы не прельстила такая мысль. Ей было дурно оттого, что это прельщало ее самое. Неужели она была ночным привидением?
Неужели у нее внутри сидел топчущий точило?
Хотя она и уговаривала себя, что никогда. Куда бы тогда все пошло? Куда же все пошло?
В конце концов, она подписала.
Ничего о происхождении малышки. Но о неверности; и писала она твердой рукой, с яростью и без деталей; она признавала по этому вопросу «то же, что признал граф Струэнсе».
Она писала твердой рукой, чтобы его не доводили до смерти медленными пытками за то, что он обвинил ее во лжи и, тем самым, нанес оскорбление королевской власти, и поскольку она знала, что его страх перед этим велик; но единственное, что она могла думать, было: но дети, дети, ведь мальчик уже большой, но малышка, которую я должна кормить грудью, а они заберут ее, и вокруг будут волки, и что же будет, и малышка Луиза, их у меня отнимут, кто же будет тогда ее кормить, кто же окружит ее своей любовью среди этих топчущих точило.
Она подписала. И она знала, что больше уже не была той храброй девочкой, которая не знала, что такое страх. Страх, наконец, посетил ее, страх нашел ее, и она, в конце концов, узнала, что это такое.
4
В конце концов, английскому посланнику Кейту разрешили посетить арестованную королеву.
Проблема вышла на более высокий уровень. Начало большой игре было положено; большая игра касалась, однако, не двух плененных графов и не более мелких грешников, арестованных одновременно с ними. Последние были отпущены, сосланы, попали в немилость или получили небольшие лены и были прощены и снабжены пенсиями.
Мелкие грешники исчезли незаметно.
Ревердиль, этот осторожный реформатор, гувернер Кристиана, нянька и, пока еще можно было давать советы, любимый советчик мальчика, тоже был выслан. Он неделю находился под домашним арестом, но сидел спокойно и ждал, приходившие депеши были противоречивыми; и вот, наконец, преувеличенно любезное послание о высылке, предлагавшее ему как можно скорее отправиться на родину, чтобы обрести покой.
Он все понял. Он уезжал из центра шторма без лишней поспешности, поскольку, как он пишет, не хотел создавать впечатления бегства. Так он и исчезал из истории, перегон за перегоном, неторопливый в своем бегстве, еще раз высланный, худощавый и сутулый, печальный и проницательный, сохранивший свою упрямую мечту, исчезал, как очень медленная вечерняя заря. Это — плохой образ, который, однако, подходит Элие Саломону Франсуа Ревердилю. Возможно, он так и описал бы это, если бы воспользовался еще одним из тех образов медлительности как добродетели, которые он так любил: об осторожных революциях, о медленных отступлениях, о рассвете и сумерках просвещения.
Большая игра не касалась фигур второстепенных.
Большая игра касалась маленькой английской шлюхи, маленькой принцессы, коронованной королевы Дании, сестры Георга III, просветительницы на датском престоле, столь высоко ценимой императрицей России Екатериной; то есть маленькой, плененной, рыдающей, совершенно сбитой с толку и разъяренной Каролины Матильды.
Этого ночного привидения. Этого дьяволова ангела. Но — матери двоих королевских детей, что наделяло ее властью.
Анализ Гульберга был кристально ясным. Признание в неверности получено. Развод был необходим, чтобы помешать ей и ее детям претендовать на власть. Правящая группа вокруг Гульберга пребывала теперь, — это он признавал, — в точности, как когда-то Струэнсе, в полной зависимости от юридической власти душевнобольного короля. Эта власть была дана Богом. Но Кристиан был по-прежнему перстом Божьим, наделявшим искрой жизни, милости и власти того, кто обладал силой для завоевания той черной пустоты во власти, которую создавала болезнь короля.
Лейб-медик, в свое время, вошел в эту пустоту и заполнил ее. Теперь его не было. Пустоту теперь заполняли другие.
Ситуация, по большому счету, не изменилась, хотя и обернулась своей противоположностью.
Большая игра касалась теперь королевы.
Кристиан признал маленькую дочку своей. Объявление ее бастардом было бы оскорбительным по отношению к нему, уменьшило бы силу узаконивания им нового режима. Если девочка была бастардом, ее можно было отдать матери; никаких причин оставлять эту девочку в Дании. Этого допускать было нельзя. Кристиана нельзя было объявлять сумасшедшим по той же причине; тогда власть переходила бы к его законному сыну и косвенно — к Каролине Матильде.
Ergo ее неверность нужно узаконить. Должен произойти развод.
Вопрос был в том, как отреагирует на такое оскорбление сестры английский монарх.
Наступил период неясности: война или нет? Георг III приказал снарядить большую морскую эскадру для нападения на Данию в случае, если будут попраны права Каролины Матильды. Но одновременно с этим английские газеты и памфлеты начали воспроизводить отрывки из признаний Струэнсе. Пресловутая английская свобода печати была совершенно восхитительной, а история о немецком враче и маленькой английской королеве — просто завораживающей.
Но война из-за этого?
По мере того, как проходили недели, становилось очевидно, что вступить в большую войну из-за оскорбления национальной чести, делается все труднее. Неверность Каролины Матильды ставила общественную поддержку под сомнение. У многих войн были куда менее значительные и более странные предпосылки, но Англия заколебалась.
Был достигнут компромисс. Королева должна была избежать планировавшейся пожизненной ссылки в Ольборгхус. Давалось согласие на развод. Ребенка у нее забирали. Ее навсегда высылали из Дании, и она была обязана свободно, но под контролем, пребывать в одном из замков английского короля в его немецких владениях, в Селе, в Ганновере.
Титул королевы за ней сохранялся.
27 мая 1772 года в гавань Хельсингёра прибыла маленькая английская эскадра, состоявшая из двух фрегатов и одного шлюпа — королевской яхты.
В тот же день у нее забрали ребенка.
Накануне ей сообщили, что на следующий день состоится передача ребенка, но она все поняла уже давно, только дата оставалась ужасающе неопределенной. Она не оставляла малышку в покое, а постоянно расхаживала с ней на руках; девочке было к этому времени девять месяцев, и она могла ходить, если ее держали за руку. Девочка постоянно пребывала в хорошем настроении, и королева в эти последние дни не позволяла никому из придворных дам ею заниматься. Когда девочке надоедали те довольно примитивные игры, которыми королева развлекала ее и тем самым самое себя, важную роль начинали играть переодевания. Они принимали чуть ли не магический характер, я признала все свои ошибочные поступки, только чтобы мне разрешили сохранить девочку, и, Господи, неужели ты — топчущий точило, я вижу, как они приходят в кровавых одеждах, и эти волки будут теперь заботиться, но часто казалось, что то, как она одевала и раздевала ребенка, — иногда по необходимости, часто же при полном отсутствии таковой, — приобретало характер своего рода церемоний или заклинаний, чтобы навеки завоевать благосклонность этой малышки; утром 27-го мая, когда королева увидела, как три корабля встают на якорь на рейде, она десятки раз поменяла малышке одежду, безо всякого смысла, и ответом на возражения придворных дам были только вспыльчивость, вспышки гнева и слезы.