Когда бабушка умерла, я достал бак для белья. Налил в него воды, но поднять не мог. Черный порошок я не нашел. В кухонном шкафу, за пакетами с мукой и сахаром, лежала завернутая в бумагу колбаса. Бабушка всякий раз, как приходила из магазина, прятала ее в какое-нибудь другое место, чтобы я не съел всю сразу. И еще я нашел свечку. Мы готовили картофельный паприкаш с колбасой. Лук она резала мелкими квадратиками и обжаривала в жире. А я помешивал. Пока дедушка был жив, мы на жире не готовили, только на растительном масле, его желудок не принимал жир. Бабушка говорила, что даже покупной жир все-таки лучше, он питательный. Дом ее родителей напротив церкви стоял. За зиму они четырех свиней забивали, у них всегда жиру было вдоволь. Мы с бабушкой навестили ее родственников. Они выставили на стол много мяса и колбасы. Был солнечный день, и они сказали, чтоб я ничего не трогал, пока они будут в церкви. Я бросал камешки в колодец, но они все не возвращались. А когда вернулись, я был в чулане и ел колбасу. Пришлось взобраться на большущий мешок, иначе мне бы до нее не дотянуться. Они зарезали было цыпленка, но он убежал, и голова его болталась сбоку. Я положил колбасу на тарелку, взял хлеб и нож. Сперва отрезал совсем маленький кусочек, но съел его очень быстро. Потом отрезал кружок потолще, но и этот проглотил мигом. У родственников мы с бабушкой спали в одной кровати. Ночью меня рвало, и нам сменили белье. Когда я захотел отрезать еще кусочек, нож соскользнул и порезал палец. Так что видно было, что там внутри, в пальце. Но потом из ранки полилась кровь и текла по ладони, потом закапала на тарелку, и все текла и текла. Я встал со стула, чтобы пойти в ванную, и мне показалось, что сейчас я упаду. Но не упал, только уже не чувствовал ни рук ни ног, а голова стала вроде бы большая-большая, и палец уже не болел, а было даже хорошо, потому что дверь открылась и об меня ударились каменные квадраты пола, черные и белые квадраты, и все стало серое, а я лежал в чем-то очень белом, не знаю где, на чем-то мягком. Было приятно, прохладно. Черное и белое. Я ждал бабушку. Когда я со второго этажа съехал по перилам, бабушка положила мне на лоб мокрую тряпку, потому что вскочила шишка. «Господи, сколько ж я принимаю из-за тебя мучений! Если еще раз устроишь что-нибудь, в приют отдам! Клянусь, что в приют отдам тебя! Счастье еще, что голову не разбил!» В воспитательном доме пол был такой же, когда меня отвезли в больницу. Я вспомнил, что потерял сознание. И вся моя кровь вытекает. Я видел свою руку, она лежала на полу. Никто не приходил. Иногда мне представлялось, как хорошо такому дому, в котором не много людей. Но лучше всего тому дому, в котором вообще никто не живет. Я стоял посредине комнаты. Не двигался, чтобы не потревожить дом. Если стоял так подолгу, дом начинал ворчать. Особенно деревянная лестница. И второй этаж тоже. Но если я был на втором этаже, звуки слышались снизу. Когда я подымался по лестнице, одна ступенька предупреждала другую. Однажды я рассказал про это дедушке. Дедушка похвалил меня. «Наблюдение очень правильное и точное. Наблюдательность — основа всякого знания, но свои наблюдения мы должны стараться сложить в определенную систему. В молодости я много читал Гегеля, это у нас семейная традиция. Моему дедушке, твоему прапрадедушке, книги привозили прямо из Берлина и Вены, хотя он был простой корчмарь. Все, что ни есть на свете, все живое. Даже весь мир можно представить себе преогромным живым существом, вот ведь и дом, например, как и все остальное, рождается и умирает, — а это и есть жизнь. Конечно, такая мысль скорей характерна для пантеистов, для Бруно, Спинозы. Но в конечном счете не чужда она и Гегелю, только его мир пронизывает не душа, а разум». — «Ну зачем ты опять всякими глупостями мозги ему забиваешь?» — «Так что наблюдай, сынок, неустанно, но не заблудись в частностях, приводи все в систему. Однако никогда не считай свою систему совершенной, потому что над любой системой — Бог всемогущий». Однажды днем — они тогда уже перебрались со второго этажа на первый — бабушка думала, что я играю в саду. А я поднялся на чердак. Чердачная дверь была железная и громко скрипела. Здесь жили предки, о которых рассказывал дедушка. Как-то и Чидер залез сюда. Мы ступали осторожно, чтобы нас не услышали снизу. Забрались на балки под самой крышей, и он сумел поднять одну черепицу, так что можно было увидеть оттуда сад. Один я поднять черепицу не мог, это Чидер придумал. Он сказал, надо посмотреть, что в ящиках. Ящики были заколочены гвоздями. Он сказал: если его отец шпион и связан с моим отцом, а в этих ящиках они прячут секретные документы, тогда мы их разоблачим. Между деревьями моя собака нюхала землю. Тогда еще она не сдохла. Но документов мы не нашли. Здесь был тот самый подсвечник, который чуть не пробил голову дедушке, когда он шел по улице. Я узнал его, потому что дедушка рассказывал, что подсвечник грохнулся прямо у него перед носом, он его поднял и увидел на нем большие вмятины, тогда дедушка посмотрел вверх: из окна пятого этажа свесился какой-то мужчина. Он кричал, что просит прощения и еще очень просит дедушку, если дедушка не против, подняться к ним. Дедушка поднялся на пятый этаж, принес подсвечник и попросил его себе на память. Мужчину звали дядя Фридеш, а дедушке Господь не только жизнь спас, но и наградил добрым другом. Дядя Фридеш рассказал, что недавно женился, но жена всякий раз доводит его до белого каления, так что он едва владеет собой. Они то и дело ссорились, еще когда были помолвлены, но думали, что после свадьбы все наладится. Подсвечник дядя Фридеш хотел бросить в жену, совсем обезумел от ярости, но, к счастью, он вылетел в окно и не убил дедушку. Жена его сейчас заперлась в спальне и плачет. Но он все же надеется, что скоро она успокоится и, как добрая хозяйка дома, пригласит дедушку отобедать с ними. Если, конечно, у дедушки нет никакого другого дела. Дядя Фридеш отправился успокаивать жену, она вышла и от души посмеялась над этой историей. После обеда открыли шампанское и чокнулись, потому что все трое избежали беды. На чердаке был еще старый диван, мы с Чидером сидели на нем. Я хотел рассказать о буре, но Чидер объявил, что это глупости, лучше займемся другим. У него он был больше. Мне послышалось, что кто-то поднимается по лестнице вверх. Чидер нагнулся и высунул язык, как будто его тошнило. Но никто не появился. Он встал и ушел, а я остался. Я думал, он прячется где-то среди балок и хочет меня напугать, но нет, он все же и вправду тихонько ушел. Я боялся, что он встретился с бабушкой. Но бабушка ничего про это не сказала. Дождь шел долго, и в той комнате на втором этаже, где бабушка слушала радио, промок потолок. Бабушка поднялась на чердак. И очень испугалась. Кто-то побывал на чердаке и поднял черепицу. Дедушка подумал на трубочиста. Я уже долго лежал на полу и начал плакать, старался погромче, чтобы услышала бабушка. Но тут я вспомнил, что она умерла. Я встал, потому что на каменном полу было холодно. Колбаса лежала там, где я ее оставил. Я снова завернул ее в бумагу и положил в кухонный буфет. Когда хоронили дедушку, горели свечи. Только я не знал, что мне делать с кровью. Я достал свечку. Когда мы были у родственников и пошли на кладбище, где покоятся родители бабушки, там тоже зажигали свечи. Уже стемнело. Мне разрешили подняться на чердак с трубочистом. В стене отворилась маленькая дверца, которую я прежде не заметил. «Ну, сынок, сейчас мы расправимся с привидениями». Он взял цепь, на конце которой был железный шар, и опустил ее в дырку. Было слышно, как железный шар летит внутри стены вниз. «Эти маленькие дверцы открывать можно только мне, понимаешь? Они в дыре этой живут. Видишь, как там темно? Я хожу по домам и убиваю их. Подтягиваю этот железный шар. Вот так. А потом крепко бью их по головам. Да ты сам увидишь! Когда злые духи подыхают, от них ничего не остается, только грязь, черная сажа». Я не посмел сказать бабушке, что это Чидер приподнял черепицу, боялся. «Третий удар точно убьет тебя! Папа, я не хочу, чтобы ты ушел!» — «Негоже человеку вмешиваться в дела Господа!» — «Если случится так, что он первой меня приберет к себе, обрядите меня в черное бархатное платье, да про белье не забудьте! И туфли! У меня из головы не идет, что мы не надели Лидике на ноги туфли». Когда они тушили свет, я всегда слышал их разговоры. Те кругляши, которые я взял из зеленого бархатного платья, мы сперва катали по полу, только потом расплавили. Я спросил Габора про духов. Трубочист и у них был, но духи не черные, а белые. Вошла Ева из сада и сказала, что, если мы не дадим ей тоже поиграть с кругляшами, она расскажет маме, как мы в спальне рассматривали сметану. Выследила. По вечерам их мама всегда уезжала выступать. Однажды они сказали мне, чтобы я, когда все лягут спать, прибежал к ним. Я ждал, пока дедушка и бабушка не заснут. Пришлось вылезать через окно, потому что бабушка вынула ключ из замка. Дома их мама не пела, только играла на рояле. Вечером за ней заезжал тот тип на машине. «Перед их домом вечно какой-нибудь заграничный автомобиль стоит», — ворчала бабушка. Когда я выбрался наружу через оконную решетку, то и сам его увидел, красные фонарики ярко светились в темноте. Мы с бабушкой отправились в город покупать новые сандалии. Из старых я вырос. «Езжайте на такси! На такси езжайте!» — кричал дедушка. Бабушка не хотела. Дедушка вызвал такси по телефону. Было очень жарко. В такси я сбросил сандалии, чтоб не жали. Но бабушка за углом остановила такси; я искал сандалии под сиденьем, а шофер орал: «Какого дьявола, мать вашу так, шутки шутить со мной вздумали?» Пришлось нам поскорее выйти. Бабушка дала шоферу деньги, но он все равно продолжал орать: «Старая шлюха!» В город мы поехали на автобусе. Про это нельзя было рассказывать. В автобусе бабушка поругалась с кондуктором, потому что он и мне хотел дать билет. Я бы только рад был. Кондуктор спросил, хожу ли я уже в школу, но я не мог ему ответить, бабушку не перекричишь. Тогда кондуктор схватил меня, приставил к какой-то палке и объявил, что рост мой как раз сто двадцать сантиметров, пусть хоть все посмотрят. «Но в школу он не ходит, ему еще и шести нет!» — «Да он вообще не пойдет в школу, сударыня, болван такой!» Я решил, будто по мне видно, что мы делали на чердаке. Даже потрогал ширинку, не забыл ли застегнуть ее. Все тоже кричали и кивали головами, мол, прав он. Но билет мы все равно не взяли. Один мальчик со скрипкой в футляре притворился, что ничего не замечает. В окно смотрел. Дедушка говорил, что артисты все не от мира сего. Я тоже стал смотреть в окно. Дедушка любил рассказывать о жизни. «В поисках Бога две крайности! И та и другая крайность — ложь! Не гонись за крайностями, если жить хочешь. Это сделают вместо тебя другие дурни. Монах и художник, вечные искатели, мы склоняем перед ними знамя нашего уважения, но оба они шарлатаны. Художник закрывается у себя в комнате, задергивает шторы и разглядывает себя в зеркале. Но что может показать это жалкое зеркало? Тело. Разумеется, только тело. А он-то вскрикивает от счастья, он, несчастный, радостно восклицает: Бог обретается в теле! Каждое тело — Бог! Человек и есть Бог!.. Художник лжет! Но и монах лжет тоже! Он строит себе келью, такую узкую, чтобы и не поместиться в ней, и приходится ему валяться у входа, снаружи, кучкой грубого тряпья. И, вместо этого жалкого, униженного мизерного тела, безграничная душа шарит во вселенной, и, когда ничто наконец отыщет собственное ничто, рот возопит: Бог надо мною! И рот солжет! Надо мною!! Ложь! Но где же Он тогда, если не в теле и не в душе? Есть ли Он?» — «Бабушка говорила, есть». — «А! Именно что бабушка! Она-то уж знает! А ты спроси ее, она говорила с Ним? Однажды, после долгого душевного уныния, некий святой спросил Бога: „Где ты был до сих пор, Господи? А Господь ответил: „В тебе!“ Так-то оно так, да только когда ты его внутри ищешь, он всегда снаружи, а ищешь снаружи — он внутри. Dazwischen, всегда dazwischen!
[5]
Заметь себе это хорошенько! Не тело и не душа, но — и душа, и тело. В невинных помыслах следует искать зрак Божий, а не в гордыне и не в уничижении. Пока хранишь невинность свою. Если телу волю дашь, оно разрастется, как рак, задохнешься в спеси своей. Если душе попустишь, она разрастется, как рак, задохнешься от унижения. Я свободен. Я говорю: да здравствует тело! Но я способен думать и потому говорю: да здравствует душа! Говорю это с седой головой, когда и тело мое, и душа уже перебороли былые страсти. Я свободомыслящий человек! Я отвергаю, проклинаю, пачкаю Его своей непристойностью. Я не верую. И все же Он здесь, ибо я мыслю. Все, все исчезнет, только это слово останется. И слово это существует, значит, существует и Тот, кого слово это обозначает. Если бы я мог наконец отринуть эти постоянные раздумья, исчезло бы слово, исчез бы и Он. Но куда? И где бы тогда был я? Где оказался бы без мыслей моих? Куда бы ушел от духа Твоего, куда убежал бы от лика Твоего? Если прорвусь в небо, Ты там, если попаду в Никуда, Ты будешь и там. Знаешь что, рассказать тебе про костюм? Когда разум, коему следует трудиться, оказывается не способен думать, приступая к главным вопросам, он утешает себя простенькими анекдотами, видишь? Но я все-таки расскажу. Заранее предупреждаю: поучений не жди. Такие историйки — просто детали жизни, они ничему не учат. Только inzwischen
[6]
, всегда две истории, между двумя вдохами: dazwischen!“»
[7]
Мне было страшно: дедушка кричал так громко! «А история с моим костюмом начинается с того, что летом вся семья собралась в Аббазию
[8]
. Лето. В то время гимназисты носили короткие штаны, с носками или с гольфами. Дело прошлое. Но я — с такими волосатыми ногами? А если мы пойдем в гости? Быть для всех посмешищем? У меня ноги стали уже сильно волосатые, потому что Господь одарил меня мощным естеством, пусть и тебя наградит тем же. Ну, а почему бы людям и не посмеяться над нами? И над клоуном ведь смеются. Никогда не бойся, если над тобой потешаются. Люди-то когда смеются над тобой? Когда ты среди них, но не с ними. Несчастные. А ты не бойся. И не страдай! Понял? Так на чем я остановился? Меня повели к портному — этот портной на улице Уйвилаг жил; и когда мой новый костюм был готов, из какой-то такой ткани, в клеточку, я вышел в новом костюме на улицу, и я был счастлив. Как сейчас помню те деревья и теплый ветерок — начало лета. И я плыл в этом лживом счастье, наслаждаясь тем, как выгляжу. Все минуло. И счастье пропало, нет его, и напрасно я рассказываю про это. Стараюсь свое нынешнее счастье тайком протащить назад, в мертвую эту картину. Как иду по улице. Вижу ее, эту улицу. И сверкающие стекла витрин меня отражают, меня! А взгляды! И женщины — идет она мне навстречу, а я на нее глаз поднять не смею: в каждой маму свою видел, а я-то, я-то этой непонятной грязью полон, и каждый, кто лишь взглянет на меня, сразу догадается, что во мне творится, понимаешь? Эти мертвые картины, я полон ими». Дедушка плакал. «Ты слушать слушай, но забудь все. Всегда наблюдай, что за видимостью сокрыто, а прочее выкинь из головы. Когда состаришься, не храни эти картины. Пусть останется только мысль, чистый разум!» Бабушка мне ничего не рассказывала, только когда дедушка уже умер, стала легенды вспоминать. «Была у нас одна книга, священник с моим отцом подружился, потому что у нас всегда было хорошее вино, десять хольдов пашни, виноградник на двух хольдах песчаника, а дом родительский напротив церкви стоял, и отец мой был очень верующий… сад наш до самого кладбища доходил, каких только фруктовых деревьев там не было — ранняя черешня, вишня, орех, слива, отец мой много жертвовал церкви Божьей, они по вечерам в карты играли, потому как приходил и жанлийский учитель, и аптекарь из Богданя, у нас-то аптеки не было; отец святому отцу и навоз привозил, когда требовалось, а если к нему гости жаловали, доставлял их в коляске, вообще-то она, скорей, повозка была, на высоких колесах, чтоб в песке не увязала, но все ее коляской называли, потому как у нас еще и телега была, мы на ней молоко и сметану возили в Дунапалоту… хотя отец мой даже читать-писать не умел, да и мне бывало пеняли, — зачем, мол, столько читаешь? Но когда я рассказывала легенды из той книжки, любили слушать; отец богатый был человек, гордый, когда пришла смерть, призвал священника, исповедался и отошел без жалоб, он говорил, что больше всего мучений я ему доставила, потому что мы с Белой Зёльдом сойтись хотели, но Бела Зёльд реформат был, и отец винил матушку мою, бедняжку, кричал, что это она хотела, чтоб я за Белу Зёльда вышла, да и братья-сестры мои твердили, что она сама влюблена в Белу Зёльда, а не я, но отец все кричал, если за реформата пойду, он выжжет крест у меня на спине, чтоб навек запомнила, к какой принадлежу церкви, и через всю деревню голой прогонит… да только не про это я рассказать собиралась, хотя отсюда все и пошло, но рассказать я хотела не про это, от чего все мои беды пошли, я про книгу хотела, которую мы от священника получили, и было в ней много легенд про то, что на самом деле случалось, в этой книге сверху нарисован был большой такой ангел с распростертыми крыльями, словно вот-вот на небо взлетит, легенды я им и рассказывала». Когда бабушке казалось, что я уже сплю, она уходила в свою комнату, но дверь не закрывала. А я, как ни проснусь ночью, каждый раз вижу, что она все еще стоит у окна. Она говорила, что, если бы не заснула той ночью, дедушка точно не помер бы, потому ей теперь такое наказание, что спать не может и должна дожидаться того часу, когда дедушке пришло помереть, поэтому каждую ночь ей тоже надо уйти и вернуть дедушку, а иногда ей кажется, что он и не умер вовсе и все это просто шутка. Однажды ночью я проснулся, а бабушка стоит посреди комнаты в зеленом бархатном платье, с которого я оловянные кругляши срезал, и на голове у нее что-то сверкает. Она подошла ко мне, протянула руку, очень была сердитая, и дала мне пощечину, и я почувствовал, что в руке у нее что-то твердое, только не видел что, в комнате темно, но от пощечины было не больно. Мы шли по будапештской улице, и бабушка была очень красивая, она надела свою белую шляпу и шелковое платье, белое с черными цветами. Она сказала, что во время войны все эти дома были разрушены и все люди умерли. Я спросил, а мы тоже умерли? Но она сказала, что не умерли, ведь мы сейчас живы. А тогда где же был я, пока не жил еще? Но тут бабушка громко закричала: «Фери, Фери!.. Смотри, вон идет твой отец! Он не слышит! Фери!» Мы побежали. По улице шло много людей, одни нам навстречу, другие впереди нас. «Фери!» Бабушка бежала впереди, я за ней, но в толпе папу не видел. Люди останавливались, оборачивались, смотрели на нас, а мы бежали между ними. «Фери! Ферике!» Я не узнал его со спины, я-то думал, он в форме. «Фери!» И фуражки на голове у него не было. Мы тоже смотрели на него. «Как вы оказались здесь, мама?» Но он не улыбнулся, просто спросил. «Сандалии малы ему стали!» Я посмотрел на свои сандалии, они сильно мне жали. Папа обнял бабушку и поцеловал, потом и меня тоже. Лицо у него было чисто выбрито, и запах был совсем не казарменный. Он положил ладонь мне на шею, а бабушка держалась за его руку. Было приятно чувствовать его ладонь. Так мы стояли и ждали, чтоб прошел трамвай и два автомобиля. Они приближались. «Так ты здесь! И даже не позвонил?» — «Пойдемте, мама, посидим в кондитерской». — «Господи, да почему же ты не позвонил? Почему домой не пришел? Тебя папа обидел чем-нибудь? Или я?» Трамвай скрежетал и звонил, но мы все-таки перебежали перед ним на другую сторону. «Почему домой не заехал, раз уж ты здесь? Фери!» В кондитерской передо мной поставили стакан с мороженым. Бабушка тоже попросила мороженое, но есть не стала, только плакала. А папа был очень сердитый. «Прошу вас, мама, не устраивайте здесь шума, очень прошу. Вы же прекрасно все знаете». — «Да. Я все знаю. Я все, все знаю». — «Мама, перестаньте же плакать, понимаете ведь, как оно теперь. Мне никогда не известно заранее. Вы же понимаете. Такая у меня служба. Рассказывать не могу. Порадуйтесь, что мы встретились, и я тоже хочу порадоваться». — «Радоваться?!» — «Пожалуйста, утрите глаза. У меня нет времени, я очень спешу. И так-то нехорошо, что мы встретились». — «Нехорошо? Даже это нехорошо?» — «Потому нехорошо, что вы тут плачете вместо того, чтобы радоваться. Мама, давайте лучше воспользуемся этой встречей. Расскажите, что дома, какие новости? Как папа? Деньги у вас еще есть? Или послать? Ну, почему сейчас-то ничего не отвечаете? Мама, нет у меня времени на это. Почему вы молчите? Мама, у меня сейчас бед хватает, и поверьте, об этом я не могу говорить ни с кем. Вы представьте, как мне тяжело это. Пожалейте же меня немножко и хоть что-нибудь промолвите, наконец, ведь знаете, для меня невыносимо, когда вы вот так молчите, Мама!» Но бабушка плакала и не отвечала. Я делал вид, что ем мороженое и очень рад этому, лишь бы он не сердился, но он не замечал даже, чем я там занят. Бабушка плакала, хотя и старалась унять слезы, я видел, она хотела сказать что-то, рукой утирала слезы, но, как только собиралась заговорить, снова начинала плакать. Он смотрел на бабушку и был очень грустный. Потом встал, подошел к какой-то женщине, расплатился. Так он был красивее, чем в военной форме, и мне хотелось попросить его, чтобы взял меня с собой. «Мама, мне очень жаль, что вы испортили эту случайную встречу, но я должен уйти. Если время позволит, заеду домой. Когда — не знаю. Обнимите за меня отца». Он обнял бабушку, погладил меня по голове и вышел. В кондитерской было много людей, одни входили, другие выходили. Бабушка вынула носовой платок из белой своей сумки и вытерла глаза. На улице сияло солнце, но в кондитерской было довольно темно. «Когда-нибудь и его накажет Господь. Как меня!» Около большой кофеварки стояла женщина и все время передвигала рычаги, от машины взвивался пар. Многие курили. Бабушка сказала — «пойдем» — но тут и я заплакал и сказал, что не нужны мне сандалии. «Ох, не могу встать. — Бабушка прижала ладонь к груди. — Не могу встать». Она попыталась подняться, но не смогла. Мое мороженое тем временем растаяло. Опять все смотрели на нас, и сидевший рядом мужчина спросил: «Могу я помочь вам, сударыня? Вы плохо себя чувствуете?» Я постарался помочь бабушке, но она никак не могла встать. «Я боюсь». В кондитерской все разговаривали. «Я боюсь. Не знаю почему, но я боюсь. Боюсь. Все ничего, совсем ничего, но только я боюсь». Мужчина взял бабушкину руку. «Вам плохо, сударыня? Стакан холодной воды… может, стакан холодной воды?» Он сказал официанту, чтобы принес стакан холодной воды. Когда ночью бабушка начинала храпеть так же, как дедушка, я сразу приносил ей воду. Официант принес воду и громко спросил, нет ли среди уважаемых посетителей врача, потому что бабушка тем временем начала валиться со стула набок. «Я медицинская сестра». Эта женщина поддержала бабушку и сбрызнула водою ее лоб; теперь уже все столпились вокруг нас. Рот у бабушки был открыт. Бабушка подвязала дедушкин подбородок платком. Медицинская сестра крикнула, чтобы все отошли, потому что нужен воздух. «Конечно, при такой адской жаре». Все что-нибудь говорили. «Они только что ссорились с каким-то мужчиной». Мне захотелось убежать оттуда. Я уже сунулся головой вперед, чтобы протиснуться между людьми, но кто-то схватил меня за плечо. «Куда ты?» Бабушку вывели на улицу и усадили на стул, на ступеньках трамваев гроздьями висели пассажиры. Сестра милосердия сказала бабушке, чтоб дышала глубже. Люди стояли вокруг и как-то странно на нас смотрели. Дедушке я должен был сказать, что сандалий не было. Когда они заснули, я встал. Ужасно скрипел пол. Я подождал у открытого окна, когда все стихнет. В другой комнате громко дышал дедушка. «Папа, не храпи! Я из-за тебя заснуть не могу! Папа!» На ночь дедушка клал свои зубы в воду. Бабушка всегда дожидалась, пока я засну, потом приносила ночной горшок и кувшин с водой. Но я не спал, а вскакивал и прыгал на кровати, кричал: «Горшок принесли! Горшок принесли!» Однажды бабушка плеснула в меня водой. «Почему ты меня мучаешь? Скажи, зачем мучаешь, когда я все для тебя делаю? Вот скажу твоему отцу, чтобы в приют тебя отдал, у меня больше сил нет. Ложись сейчас же, слышишь?» Мне и вправду удалось пролезть между двумя прутьями. Габор лежал на ковре, потому что выпил вина и опьянел. Ева в мамином платье одна танцевала в комнате. Мы бросались подушками. Открылась дверь, и через комнату прошла их мама, совсем голая. В другой комнате она включила радио и набросила халат. Смотрела на себя в зеркало, слушала радио. Сказала, что теперь их наверняка повесят, потому что все это сплошной цирк. Когда мы кончили танцевать с Евой, у меня закололо в боку. Габор никак не мог встать. Уцепился за стул, но опять соскользнул на пол, и при этом все кивал головой. Ева смеялась. Габора вырвало, прямо на ковер. Ева быстро сняла с себя мамино платье и выбежала. На ней не было даже трусиков. Когда их мама ушла, они задернули шторы и включили люстры. Ева надела другое платье. Габор поставил пластинку и включил на полную громкость. Он снял со стены шпагу и стал ею размахивать. Однажды попал в кресло, бархат порвался. Ева предложила повесить мою собаку. Габор пошел искать веревку. Мы звали собаку. На веревке сушили в саду белье. Он срезал ее шпагой. Потом встал на стул и привязал к люстре. Но собака к нам не подошла, как мы ее ни звали. Блевотину пришлось вытирать с ковра мне. Там было все, что он съел. Они сказали, что повесят меня. Когда скосили траву, нам велели сгрести ее, получилась копна. Мы взобрались на нее. Габор изображал Эжени Коттон, я был Пак Ден Ай.
[9]
Мы боролись, я поддался, чтобы он победил меня, потому что Эжени Коттон была председателем Женского союза. Мы делали сальто. Ева визжала и уцепилась за веревку. Люстра упала. Я боялся идти домой. Ждал в кустах, что-то будет. Чидер позвал меня кататься на качелях, ему подарили новые качели, и его отец установил их. Чидер уверял, что если качаться стоя, то можно взлетать очень высоко. Но он сорвался с качелей, разбил окно и влетел в комнату. Его мама пошла к моей бабушке, и я напрасно клялся, что не виноват. Бабушка кричала в саду. Я подумал, что она нашла Нину Потапову, которую мы держали в нашем жилище. Но она нашла там мою собаку. Мы вдвоем принесли ее в дом. «Должно быть, кто-то отравил ее». Бабушка выкопала глубокую яму. Вышел и дедушка, когда мы ее хоронили.