За время, проведенное в обществе госпожи Ганхауз, Лернер привык жить во мгле. Теперь же словно порыв свежего ветра развеял туманную дымку. То, что за ней скрывалось, было и притягательно, и восхитительно прекрасно.
— Куда вы едете? — спросил он, поспешно вскакивая вслед за Ильзой.
— Да уж конечно, не обратно в Любек!
— Но куда же тогда? Не хотите ли ненадолго остановиться во Франкфурте, у…
Он хотел сказать "у меня", но это показалось ему так грубо, что он невольно умолк.
— У вас и у вашей жены? — невозмутимо спросила Ильза.
— Моей жены?
— Там, в отеле, я говорила с вашим сыном. Он счел нужным просветить меня насчет вашего образа жизни. Он говорит, что ваша жена ничего не имеет против, когда к вам приходят знакомые женщины. Он только посоветовал мне договариваться с вами так, чтобы вы отдали условленную сумму вперед. По его словам, вы отличаетесь большой забывчивостью и после ни за что не хотите вспомнить обещанного.
Ильза повернулась к нему спиной и быстрым шагом вышла из зала. На площади как раз бушевал человеческий прилив. Она моментально растворилась в нем, как мед в чае. Лернер остался стоять столбом; он чувствовал себя так, словно один из титанов с плафона, которые, раскалывая скалы, прокладывали рельсы, шарахнул его по башке громадным обломком. И одновременно в нем возникло чувство, которого вроде бы не могло больше быть после одной достопамятной ночи. Холод и безразличие — больше ничего не оставалось в этом сердце, раздавленном под гнетом собственной низости. Но сейчас оно вдруг отозвалось болью, словно от пронзительного укола. Рана горела обжигающим пламенем. Поэтому было вполне простительно, что он забыл расплатиться за девушку. Официант, перехватившей его почти на самом пороге, конечно, не мог этого знать.
30. Секрет Александра
После того как Лернер выплеснул все, что накипело у него на душе, не утаив ничего из накопившихся обид на Александра, госпожа Ганхауз откинулась на спинку плетеного кресла (вспомним фотографию Мёлльмана!), приняв величавую позу римской матроны, мраморные изображения которых можно видеть на вилле Альбани. Обвинения Лернера задели ее за живое. Ему доводилось видеть госпожу Ганхауз в самые тяжелые минуты, когда нападки сыпались на нее со всех сторон. Однако никакие переговоры с кредиторами, с недоверчивыми финансистами, с враждебно настроенными предателями-компаньонами не затрагивали тех глубин, из которых она черпала душевные силы. По поводу Александра ей еще никогда не приходилось вступать в пространные объяснения с использованием своего красноречия. Александр не фигурировал в ее арсенале как тема для разговора, хотя он и давал для этого сколько угодно поводов. Госпожа Ганхауз была великодушна и многое прощала людям, она не отчитывала Лернера наедине, если он допускал какую-нибудь ошибку. Она наблюдала за происходящим неподкупным взором и делала свои выводы. Она не тщилась переделать своего собеседника. Это, на ее взгляд, было невозможно. Зато можно было пересмотреть свое собственное поведение. Поэтому Лернеру ни разу не пришло в голову, что госпожа Ганхауз любит сына слепой материнской любовью. Вероятно, она видела его насквозь лучше всякого другого, кто имел случай узнать на опыте, что он действительно собой представляет. Поэтому Лернеру было неприятно жаловаться ей на Александра. То, что он собирался ей сообщить, госпожа Ганхауз скорее всего и без того давно подозревала или прекрасно знала. Если она никогда об этом не заговаривала, у нее, как видно, имелись на то свои причины. Возможно, ей было слишком больно признавать в присутствии других сомнительность его душевных качеств, как будто они, признанные ею, станут окончательным фактом.
Поэтому не случайно Лернер разговорился с наступлением сумерек. В сумерках можно было не смотреть госпоже Ганхауз в лицо. Лернер словно бы вел разговор с самим собой. Он внезапно осознал, что для него невыносим вид госпожи Ганхауз, только что пережившей тяжелый удар. Не говоря ни слова, она установила определенные правила поведения. А сейчас он эти правила нарушил.
Затем воцарилось молчание. Неожиданно ее грудной, уверенный голос, немного усталый, но без тени упрека, нарушил неловкую паузу. Этот голос словно зажег уютный огонек в сгустившихся сумерках. Госпожа Ганхауз всегда накидывала на абажуры платки, которые смягчали резкость лампового освещения, наполняя помещение мягким темно-розовым или золотисто-желтым светом, высветлявшим густую тень, но не прогонявшим прочь ночную тьму. В ней незаметно было ни малейшего движения. Она вызвала ощущение живого огонька одним лишь тембром своего голоса.
— Мне кажется, что настало время рассказать вам о моей жизни, — сказала она.
Это заявление привело его в замешательство. О событиях прежних лет, случившихся до того дня, когда ее, уронив на мокрую от дождя мостовую, сбило тронувшееся с места такси, как и об Александре, никогда не заходила речь. Они делились друг с другом своими надеждами и опасениями, строили планы, открывали друг перед другом свои мысли, но всегда имели в виду только будущее. Лернеру всегда казалось, что у него в прошлом слишком мало событий, а у нее слишком много. И вот теперь плотина с минуты на минуту рухнет, и после этого все станет иначе. Лернер так испугался предстоящих откровений, которые он сам же и вызвал, как если бы они предвещали какие-то коренные изменения в его жизни. Он даже пожалел, что заговорил о проделках Александра, лучше бы он и на этот раз промолчал! Но было уже слишком поздно. Последнюю фразу госпожа Ганхауз начала говорить с явным нажимом. Неужели лавина тронулась и сейчас ринется вниз?
— Я родилась в Альтмарке в семье пастора и была четырнадцатым ребенком.
Такое вот классическое начало жизнеописания! Лернер этого не ожидал. Четырнадцатый ребенок невольно представился ему чахлым заморышем, а, глядя на госпожу Ганхауз, этого не скажешь. Если ко времени ее появления на свет жизненные силы пастора и пасторши все еще сохраняли такую могучую закваску, то их потомство, очевидно, было из породы исполинов! Госпожа Ганхауз нарисовала перед ним идиллическую картину своей юности. Обширный яблоневый сад за домом, босоногое лето, задушевные сочельники — все это она описала в радостных и благодарных тонах. Пастор, говорила она с серьезным и строгим выражением, был "высокообразованным человеком". На чем основывалось это суждение? Вопросы были тут неуместны. Ее повествование текло, не давая возможности вставить вопрос. Она вела рассказ о себе как о постороннем человеке. И вела его в тоне непререкаемого знания. Если существует на свете понятие "всеведущего рассказчика", то лучшим примером этого явления могла служить госпожа Ганхауз.
В большой семье поневоле научишься вести хозяйство. Консервирование продуктов, забой домашней птицы, починка белья и даже обуви — все это в пасторском доме, полном подрастающей ребятни, делалось своими руками. Она сама во всем была помощницей матери, хотя, разумеется, в доме было несколько служанок, а за ними надо было присматривать и руководить их работой. Когда девушке исполнилось восемнадцать лет, родители решили отдать ее в гувернантки к молодой вдове графине фон Фос, у которой было "два очаровательных мальчика"; потом она перешла в семью господина советника юстиции Гереса, тоже с двумя мальчиками, но немного постарше. Затем поступила в семью Фермерена, бременского зерноторговца, живущего, однако же, в Мекленбурге, с шестью детьми (здесь на ее попечении были только девочки), затем к ротмистру Пистатиусу с одним новорожденным младенцем, это было в Дармштадте, хотя и немного на отшибе, но в "очень красивой местности", затем к господину Фрейвальду, врачу с "очаровательной женой" и тремя маленькими детьми — двумя мальчиками и одной девочкой. "Очаровательные дети, очаровательная жена" — эти слова звучали в ее устах необычно. Лернеру показалось, что госпожа Ганхауз, выглядевшая как воплощение какой-то богини-матери, выражалась, однако, в мужском стиле. Отстраненное, возвышенное спокойствие, с которым она вела речь, переносило все в духовную сферу объективного описания. У Лернера было такое впечатление, как будто он перелистывает страницы альбома, рассматривая фотографии графини Фос, советника юстиции Гереса, врача Фрейвальда и элегантной супружеской пары Пистатиус.