"Почитатель Оскара Уайльда и Метерлинка", — говорили в редакции с насмешливым оттенком, когда заходила речь о Крузенштерне. Никто не мог его ни в чем упрекнуть. Жизнь Крузенштерна была прозрачна как стекло, должностные обязанности он исполнял безрадостно, но чрезвычайно добросовестно, ну а то, что он не ходил с сослуживцами выпивать, так это уж дело сугубо добровольное. Впрочем, они были слишком мало начитаны, чтобы оценить его по достоинству. Крузенштерн ничего не имел против Оскара Уайльда и Метерлинка, держал их дома в издании "Blatter fur die Kunst", поскольку ни в каком другом они и не печатались. Его интересовал весь круг авторов, выходивших в этом издательстве, и в этом пункте Крузенштерн, живший в меблированных комнатах и не имевший ни одной личной вещицы, стал заправским коллекционером.
Подобно тому как на крылышках какой-нибудь редкой черной птицы светится иногда несколько цветных перышек, господа Уайльд и Метерлинк сверкали на периферии издательства ярким украшением вокруг центральной фигуры, составлявшей его гордость. В Мюнхене Крузенштерн один раз видел издалека этого великого человека: знаменитость появилась, облаченная, как священнослужитель, во все черное, с застегнутым до горла жилетом, над которым сидела угловатая ацтекская голова, увенчанная гётеанской шевелюрой; внезапно эта голова повернулась быстрым птичьим движением в сторону Крузенштерна и с выражением рассеянного неудовольствия обратила свой взгляд на него, а может быть, на его соседа, а может быть, просто посмотрела в пространство, никого не замечая. С этого дня Крузенштерн никогда не выходил из дому без томика любимого поэта. Эти стихи сопровождали его повсюду — не только во время одиноких прогулок в парке Вильгельмсгёе, но и в редакции. Поэт выбрал для издания своих стихотворений типографию, исповедовавшую пуристические принципы, но отличавшуюся в то же время плохой печатью. Когда Крузенштерн раскрывал книжку, стихи словно бы вылетали ему навстречу, чтобы клеймом лечь на его лоб. Заклейменность стихами почитаемого поэта вызывала у него особенное чувство, только ради этого ощущения он еще продолжал открывать его книжку: перечитывать стихи ему давно уже не требовалось, так как он помнил наизусть все от корки до корки.
Вот контраст, которым была отмечена жизнь Крузенштерна, и приходилось как-то с этим справляться. Перед ним лежали "Песни мечты и смерти"
[12]
, исполненные темного, тяжкого упрека, а он в это время должен был редактировать какое-нибудь сообщение, где отражалась, как в зеркале, вся подлость нынешней эпохи, в которой повсюду "с лицом менялы лизоблюд на троне вновь торжествует и мошной бряцает". В торгашески деловитом либеральном государстве Гогенцоллернов можно было встретить все, что так ненавидел любимый поэт Крузенштерна. Сейчас эти недалекие головы назвали конквистадором молодчика, который наложил лапу на голый остров в Ледовитом океане. Неужели никто не помнит, что значит "конквистадор"? Это насильник, изгой, нечувствительный к страданию, одержимый безумной отвагой фанатик! Эти отчаянные одиночки, с боями прошедшие гигантский континент, без связи с родиной, без обоза в тылу, окруженные неведомым миром, словно очутились не в Андах, а на Луне, подгоняемые вперед огромной, чудовищной алчностью. Чего они так алкали? Денег? Нет, как раз не денег, а золота. Ведь золото и деньги — это принципиально разные вещи! В конечном счете золото ценность не материальная. В жалкой Испании, откуда отправились на подвиг эти герои, такое количество денег не на что было даже потратить. Там не было эквивалентных богатств. С экономической точки зрения это золото означало для Испании катастрофу. Золото ввергло Испанию в нищету. Золото конквистадоров было мечтой, великой поэтической — да, именно поэтической — фантазией! Золото было чистой поэзией, и если за поэзию проливались потоки крови, это можно сколько угодно осуждать, оплакивать, даже проклинать, но никак нельзя назвать банальным. В том, что предприняли конквистадоры, не было ни капли коммерции, у них не было и в помине современного экономического подхода, а только своего рода безумие, которое у таких гениев, каких немало можно встретить среди этих завоевателей, переходило в способность творить монументальные исторические дела, пирамиды духа, не менее величественные, чем — увы, разграбленные — пирамиды древних индейцев.
У этого конквистадора же, по поводу которого подняли возмущенный гвалт жертвы его обмана, хотя и сами они были причастны к тому, что его экспедиция приняла такой характер, — у этого конквистадора на уме было вовсе не золото, а уголек, что, кстати, на жаргоне тоже означает деньги. Он отправился якобы для того, чтобы спасать великодушного безумца инженера Андрэ, избравшего для поединка с беспощадными полярными бурями (это же надо было придумать!) такое средство, как воздушный шар. С таким же успехом он мог бы, повторив Эмпедокла, броситься в магму действующего вулкана. Но спасатели, поднимая шумиху вокруг организованной им экспедиции в белую пустыню, с самого начала думали только о деньгах, в голове у них были определенные "интересы". Крузенштерн воспринимал это слово как самое обидное ругательство, и для него оно рифмовалось с "обвесами", "недовесами" и "бесами". В довершение всего этот субъект, который лживо называл себя Лернером, то есть Учащимся, тогда как на самом деле давно уже вдоль и поперек изучил правила своего круга и мастерски умел ими пользоваться, — в довершение всего он был еще и журналистом, почти коллегой Крузенштерна. "Но разве я имею право возмущаться", — спрашивал себя Крузенштерн. Ведь он и сам был лошадкой из той же конюшни.
Такая готовность к страданию, такое смиренное их приятие заставили бы астролога предположить здесь влияние знака Рыб. О том же говорили и черноватые ногти на руках. Но Крузенштерн появился на свет в декабре. И он не ощущал себя человеком только страдающим, он знавал и минуты торжества. Едва он успел, пробежав рассеянным взглядом сообщения о Теодоре Лернере, отодвинуть их в сторону, как его внимание вдруг вновь привлекла к себе раскрытая страница со стихотворением. "В глубинах бездн, тобой одушевленных, начнут ловить твой голос в гуле эха. Где море чувств и слез из глаз влюбленных? О, мелководье! А кому — потеха! И это ль вожделенные вершины, откуда видно сказочные земли? А волны вышиною в пол-аршина? Они ль несут погибель, року внемля?"
[13]
Да, здесь поэт, отрешившись от всех иллюзий, высказал то, что он думает о своем круге. Этот избранный круг, в который Крузенштерн по справедливости не был допущен, в один прекрасный день — и, возможно, очень скоро — предаст его. Гулкий глас поэтов, которому он внимал со страхом и трепетом, умолк, и пришел момент окончательно разделаться с акустическим феноменом. Оказывается, это не бог весть что. И глубина на деле не так уж и глубока, как это мнится, пока ты находишься во власти чар. Холмы оказались пологими, волны слов — легкой рябью на мелководье, на болоте. Таким увидят все это однажды былые приверженцы. Но он — никогда! Как журналист, он недостоин даже приблизиться к Поэту, но для его слуха этот гул никогда не умолкнет. Никогда не наступит разочарование, никогда перед его очарованным взором не поблекнет вид волшебных стран. У тратя это зрение, Крузенштерн просто умрет. Насмешливый голос принадлежит кому-то, кто находится внутри круга, а не за его пределами, и в этом заключалась пугающая загадка жизни Поэта. За утешением Поэт обращается к примеру гигантов духа прошлых времен. Это, конечно, правильно, но если бы он как следует огляделся вокруг в настоящем и поискал за пределами своего ревнивого кружка, то некоторые современники могли бы послужить ему если не примером, то хотя бы утешением. "Будь просветлен примером великанов — аттического слова олимпийца, тумана князя с Острова туманов, ваклюзского певца и флорентийца".