Пампита все же заговорила о неимущих евреях.
На что Нене, состроив гримасу наивного ребенка, спросил — да ты что, разве бывают неимущие евреи?
Но в этот момент пришлось переменить тему, так как явился Сесилио Маданес, явился торжественно, без палки, а все дело рук докторши Аслан. Вот так, chers enfants, теперь модно ездить в Румынию за тысячи километров. Должен признаться, что беспалочное появление Сесилио меня прямо-таки потрясло — не иначе как Сесилио заделался большевиком, потому что в те времена, когда я гонялся за заработком, брал я как-то интервью у Рафаэля Альберти
[305]
, и он тогда рассказывал мне о каких-то инъекциях, настоящая сенсация. Разве ты не видел Мигеля Анхеля Астуриаса, он теперь что твой регбист, а Марию Тересу?
[306]
Так что я пулей помчался в клинику Фаликофф, чтобы мне всадили это чудо-лекарство, но на меня-то оно никак не подействовало. Проходит месяц, два, три. И всякий раз, как я на свою беду встречаюсь с четой Альберти, они сердятся, толкуя мою невосприимчивость как позицию реакционера, как позицию лакея американского империализма. А я все хромаю и мучаюсь, будто я какой-то калека из Третьего мира, жертва нищеты и эксплуатации. История эта меня заинтриговала, я ломал голову, пока не сообразил, что мне вводят только один новокаин, тогда как другим к нему добавляют диалектический материализм, оборону Сталинграда, Третью пятилетку. И действительно, этот комплект шел им на пользу, омолаживал. И вот результат: единственный истинный материалист — ведь мне давали чистый новокаин, чистую материю — оказался единственным, кто не смог излечиться. Вот какие беды могут постигнуть агента наихудших форм финансового капитализма. А тут Сесилио является без палки. Что это означает? Нет, теперь уже ничему нельзя верить.
Тут опять вернулись к теме марксизма, устанавливая прямую и пропорциональную связь между палкой Сесилио и коммунистическим режимом. И завязалась жаркая дискуссия о прибавочной стоимости. Пампита рассказала о докторе Каррансе Пасе, о расклеенных листовках с изложением аферы «Дельтек» и о взятке полученной Кригером Васеной. В этот момент Чанго, который состоял в Националистической партии, сказал — я этих предателей родины всех бы поставил к стенке, и тут поднялся дикий шум. Да если бы даже праведник Швейцер приехал в Аргентину и возглавил бы правительство, его, конечно, через десять минут обвинили бы в том, что он продался «Монго корпорейшен». Да еще с такой русской фамилией. Когда победила Освободительная революция
[307]
, единственным облачком, омрачавшим панораму для моей кузины Лалы, был генерал Лонарди
[308]
. Какое разочарование, бог мой! Итальяшка. Сын тромбониста из джаза. Разве это может воодушевлять? А тут еще Чанго, десять минут назад состоявший в Националистической партии, которая носится с Росасом, рассуждает теперь о Марксе и о мировой революции.
Интересные соображения Чанго были прерваны приходом Луппи с крашеной блондинкой, которая наверняка была несравненной мисс Вилья на последних карнавалах, а теперь спросила — послушай, друг, здесь что, не ужинают?! То был роковой шаг для ее репутации, что отметили, обменявшись взглядами, Нене и Пампита. Упоминаю об этом не для того, чтобы сеять раздор, — можно желать установления Нового Общества и при этом вполне резонно не терпеть хамства.
Он презирал себя за то, что побывал на этой вилле
и в той или иной форме и степени вступил в общение с ними. Он еще видел перед собой Коко, совсем недавно рассуждавшего о «пролетариях» и корчившего иронически презрительную гримасу, когда он, Сабато, говорил, что эти пролетарии сложили свои кости на широких просторах Латинской Америки, сражаясь в небольших освободительных отрядах, проходя тысячи лиг, чтобы драться на пустынных землях за столь идеальные цели, как свобода и достоинство человека. А теперь Коко превратился в завзятого салонного перониста. Что ему, Сабато, делать среди них? Да, конечно, он там присутствовал с другими целями. Но во всяком случае он там побывал, потому что с ними знаком и в какой-то мере всегда поддерживал с ними контакт. В конце концов, кто может похвалиться, что стоит выше других. Кто-то сказал, что в каждом ребенке есть зародыш всего человечества — все боги и все демоны, которых воображали, страшились и почитали народы, находятся в каждом из нас, и если бы после какой-нибудь планетарной катастрофы уцелел хоть один ребенок, он породил бы опять такое же племя светлых и злобных богов.
В ночной тишине С. шел к станции, по пути прилег на лугу близ высоких торжественных эвкалиптов и стал смотреть на темно-синее небо. Ему вспомнились «новые звезды» времен работы в обсерватории, необъяснимые звездные вспышки. У него была на этот счет своя теория, теория астрофизика, которого сбили с пути всяческие ереси.
В миллионах галактик существуют миллионы планет, и многие из них имеют своих амеб и мегатериев, своих неандертальцев, а затем и Галилеев. В один прекрасный день там открывают радий, в другой — удается расщепить атом урана, и жители планеты уже не могут контролировать процесс деления, не способны предотвратить атомную войну, и тогда планета взрывается, становясь космическим адом, «Новой звездой». На протяжении веков подобные взрывы обозначают конец последовательно возникавших цивилизаций пластмассы и компьютера. И в мирном звездном небе этой ночи ему чудилось послание, идущее от какого-либо из этих колоссальных катаклизмов, произошедшего, когда на Земле на мезозойских лугах еще паслись динозавры.
Он вспомнил патетический образ Молинелли, гротескно потешного посредника между людьми и божествами, возглавляющими Апокалипсис. Вспомнил слова, сказанные в 1938 году, когда Молинелли тыкал в него изгрызенным карандашиком. Уран и Плутон — это посланцы Нового Времени, они будут действовать как извергающиеся вулканы и обозначат рубеж между двумя эрами.
Однако усеянное звездами небо казалось совершенно чуждым его катастрофическим толкованиям: оно источало покой, гармоничную неслышную музыку. Топос уранос, небесное местопребывание, дивная обитель. Там, вверху, над людьми, которые рождались и умирали нередко на кострах или под пытками, над империями, которые горделиво возвышались и неизбежно рушились, это небо являло собой совершенный образ другой вселенной: непорочное и вечное, высшее совершенство, к которому возможно подниматься лишь с помощью четких и незыблемых формул. И он пытался совершить такое восхождение. Всякий раз, когда испытывал боль, ибо эта башня была недоступна; всякий раз, когда грязь вокруг становилась невыносимой, ибо башня эта чиста; всякий раз, когда бег времени терзал его, ибо в том регионе царила вечность.
Замкнуться в этой башне.