И внезапно шаги послышались у самой его двери! Кто-то постучал. Кровь молотками заколотила у Ганса в висках. Он глотнул раз-другой, медленно приподнялся и едва выдавил из себя:
— Войдите. — Он готов был умереть.
В дверях стоял человек, еще молодой, чуть старше Ганса — крупное сложение, весь какой-то округлый, словно без четко выраженных частей тела, небрежно наброшенная куртка, шея начисто отсутствует, огромная голова покоится сразу же на высоко вздернутых плечах, бесцветные волосы растут беспорядочно и даже куда-то вверх, а лицо расплывается во все стороны до бесконечности. Огромное это тело, однако, совсем не казалось откормленным. Ганс вскочил. Незнакомец вошел в комнату. Какими-то неровными шагами. Поднять правую ногу стоило ему, видимо, таких усилий, что корпус его, надламываясь, склонялся вперед. Стало быть, это господин Клафф. Что он и сказал:
— Бертольд Клафф.
Ганс назвался и убрал со стула книги, но так сложил их на других стульях, чтобы посетитель не распознал, какого рода литературу читает Ганс по ночам. Взгляд Клаффа, прежде чем на секунду остановиться на лице Ганса, с бешеной скоростью чертил по комнате зигзаги. Он метался по тесному пространству, точно луч прожектора с маяка, лихорадочно ищущий утопающего, что борется с волнами неподалеку. Трудно было сидеть под взглядом Бертольда Клаффа. Ганс сделал вид, что у него ломит руку и ему, чтобы найти причину этой боли, приходится упорно, словно под микроскопом, разглядывать ее. Клафф обошелся без вступления. Он слышал, что Ганс редактирует какой-то бюллетень. А он, Клафф, литератор. Разумеется, он и как журналист кое-что делал. Может быть, Гансу нужен сотрудник. Может быть, рецензент раздела радиопередач. Он слушает радио каждый день. Работу швейцара в театре он потерял. Времени теперь хватает. А на радио у него до сих пор купили всего одну рукопись. И ничего больше заказывать не хотят.
Клафф не просил. Он предлагал, едва ли не требовал, не оставляя Гансу никакого выбора. Он не хвалился чрезмерно, для этого он говорил слишком сухо и, главное, коротко. Но Гансу казалось, что у него нет иной возможности, как только сказать — да. Клафф говорил так, что даже представить себе, будто сейчас последует любезный отказ с пространными обоснованиями, было немыслимо. Его бледное, с каким-то голубоватым отливом лицо маячило перед Гансом, словно не собираясь никогда удалиться. Требовательность, бесповоротность и весомость — в этом был весь Клафф. Свои требования он обосновывал тем, что пришел не добровольно. Он уже все испробовал.
Ганс обещал поговорить с господином Фолькманом. Все равно им с Анной одним не справиться. А Клафф посоветовал Гансу послушать его радиопьесу, будут передавать в ближайшие дни, один сотрудник принял ее по ошибке. Несколько лет назад. Бедняга, конечно же, с тех пор давно вылетел; не удивительно, раз человек допускает подобные ошибки! Они все откладывали и откладывали ее, но теперь наконец-то она идет. Разумеется, в ночной программе. Ганс обещал написать на нее рецензию. Клафф улыбнулся. Тут Ганс ощутил невообразимую легкость и испугался, что сейчас улетит, этакий воздушный шарик, который лопнет, зацепившись за лампу.
У него возникли, правда, сомнения, когда он подумал, что ему придется передать господину Фолькману рецензии Клаффа. Первое разъяснение Ганс получил сразу же, как только господин Фолькман прочитал его рецензию на радиопьесу Клаффа. Коль скоро он взялся рецензировать ночные программы, так пусть делает это должным образом и покажет этим «полунощным фантазерам» (так господин Фолькман называл всех, кто составлял ночную программу), какое они производят впечатление при дневном свете. Ганс до небес вознес пьесу Клаффа, «Платье господина X.» называлась она. У одного богача есть враги, он узнает, что замышляется покушение на его жизнь; отправившись на окраину, он подбирает с улицы нищего, приглашает его в свой дом, угощает по-княжески, исполняет малейшее его желание, а вечером отправляет его, даже в своих носилках, домой, переодев бедняка в собственную богатую одежду, и говорит, что дарит эту одежду ему на память об этом дне. Носильщикам он приказал идти тем путем, каким собирался отправиться нынче сам и где его, как он узнал, подстерегают. Убийцы приканчивают нищего. Богач в ту же ночь оставляет город и страну, укрывается в безопасном месте сам и укрывает свои богатства.
Рецензия вышла самая длинная из всех написанных до сих пор Гансом. Господину Фолькману она не понравилась. Ганс стал защищаться, впервые он запальчиво возражал господину Фолькману. Господин Фолькман улыбнулся, вычеркнул две-три строчки, в которых говорилось, что и сегодня еще дела обстоят не лучше… и сдался. Ганс рад был, что ему представилась по крайней мере возможность публично прославить Клаффа, и потому смирился с потерей тех двух или трех строк. Но когда он положил перед господином Фолькманом пробные рецензии Клаффа и даже сказал, что намерен пригласить его постоянным сотрудником, улыбчивые морщинки на лице господина Фолькмана затянулись льдом и он начисто отказал ему. Господин Клафф — натура поэтическая, он не разбирается в потребностях реальной жизни. В лучшем случае он может выразить то, что волнует его самого, то, от чего он страдает; пусть себе на здоровье, но такой одиночка, у которого, надо полагать, нет даже реальных представлений о лучшем устройстве общества, — такой человек не годится в рецензенты…
Столь долгую речь господин Фолькман никогда еще не держал. Ганс понял, что пока ему ничего не добиться. Он попробует предложить материалы Клаффа под другим именем, а до того поговорит с ним, попросит судить не очень уж резко, не очень уж упорствовать в своем мнении, иначе он при всем желании не сможет обеспечить ему заработок.
В глубине души Ганс признавал, что провал господина Клаффа его даже радует. Ему ведь тоже пришлось подчиниться. Его тоже подмывает иной раз сказать и написать то, что он думает, но живешь ведь не в пустыне, нескромно как-то и кичливо считать себя самым умным, а остальных почитать отсталыми или продажными глупцами, головы которых больше годятся под обиталище насекомых, чем под вместилище человеческого мозга. Ведь каждый, кто подчиняется, кто позволил надеть на себя узду, окажется идиотом, если другим позволено будет требовать свободы действий! Конечно же, он, Ганс, преклоняется перед господином Клаффом, конечно же, он хочет помочь ему, этому твердокаменному обитателю каморки; Гансу он, правда, не внушал такого ужаса, какой он внушал госпоже Фербер, но дружба с ним была для Ганса чем-то немыслимым; Клафф отличался хладнокровием и не очень-то думал о других, Ганс понимал, что Клафф никогда не сделал бы для него того, что он, Ганс, горя желанием, по крайней мере пытался сделать для Клаффа. Клафф требовал себе больше тепла, чем давал другим. Ганс чувствовал, что у Клаффа было право на помощь; нравился он людям или нет, внушал он им сострадание или ужас своей болезненной полнотой, своей голубовато-белесой кожей, любили они или ненавидели его выпирающее высокомерие, заложенное в той непосредственности, с какой он предъявлял свои требования, но всем приходилось оказывать ему помощь — нельзя было не видеть, что Клафф не подготовлен к жизни в этом мире; природа многим забыла наделить его, а многое в нем было выполнено в какой-то необычной, какой-то странной манере: порой он казался рыбой, у которой отсутствуют жабры, и оттого она беспомощно подчиняется любому течению, а порой — и это было чаще всего — он казался отпрыском огромных, одиноко живущих в диких горах хищных птиц. Но ему не даны были крылья, незаменимые в этом мире скал, что обтачивались тысячелетиями, где на каждом шагу тебе грозили пропасти, расселины, крутые вершины и острые гребни; чувствуя свое полное одиночество, он передвигал свое тяжелое тело на слабосильных ногах вприскочку по полному бездорожью. Он, конечно, имел более полное понятие о веществах, образующих землю; как поют ветры, он слышал иначе, чем те его сотоварищи, что доверялись им в полете, — но ему неведома была даль, надежда нашей жизни, просторы, познание которых должно примирить нас с необратимостью быстротекущего времени, ему узнать было не дано; для него неумолимый часовой механизм отсчитывал время в тесном пространстве его собственного «я». Он вприскочку двигался вокруг себя самого и потому обременен был заботами, каковых его крылатые братья, надо полагать, даже по названиям не знали.