Если бы немцы узнали то «ничего», что знал Эрлинг, последствия были бы самые ужасные. Мы потеряли бы множество людей, сказал Брекке.
Так что кое-что Эрлинг все-таки знал, а многое сообразил сам. Но он не проболтался ни тогда, ни потом. Однажды он сидел в ресторане в Стокгольме с двумя людьми, чьи имена были ему известны по нелегальной работе, но не позволил себе узнать их, и потому они тоже промолчали. Не только мы посылали свои сообщения за границу.
Потом мне было даже смешно, что Эрлинг был нашим связным, перевозившим деньги, ведь он сам постоянно нуждался в деньгах. Про это ходило много злых шуток.
Теперь все изменилось. Мы оба уже не те, что были тогда. Большая часть моих возражений против него давно потеряла силу, осталось только одно, но как раз его я никогда не пускал в ход, Брекке этого бы не понял. Мы не должны доверять писателю свои тайны, это несправедливо по отношению к нему. Ведь его призвание — открывать тайны, а не хранить их, это заложено в нем от рождения, и другим он быть просто не может. Он должен открывать тайны словами так же, как живописец открывает их с помощью цвета. Писатель, если он собой что-то представляет, это катализатор. Это не католический священник, давший обет сохранять тайну исповеди. Легко сказать: ты должен молчать, чтобы не принести беды ближнему. Но у писателя другое устройство — он должен говорить о том, что знает. Природа все равно пробьется через любые запреты. Конечно, он выдает правду не в прямом смысле этого слова, не ту, которую ищут на судебных процессах, однако обрывки необработанной, так сказать, вульгарной правды могут стать достоянием общественности. Все, что писатель пережил, задело это его душу или нет, обогащает его опыт, то же самое происходит со всеми, кто способен делать выводы, но у писателя это попадает в плавильный тигель и там вступает в реакцию со всеми родственными элементами. Пройдя обработку, это однажды будет пущено в дело, и тогда он сам уже не сможет сказать точно, откуда он это взял и сколько в этом его собственного опыта. Если мы что-то доверили писателю и потребовали, чтобы он хранил это на своем складе нетронутым, значит, мы хотим превратить этого писателя в человека, закопавшего в землю свой единственный талант. И мы познаем на собственном опыте, что потребовали невыполнимого.
Писатель, возможно, и пользуется определенной моделью, сказал однажды Эрлинг, но так говорить опасно. Большинство людей не видят разницы между моделью и портретом. Мне, например, было бы стыдно и я оказался бы совершенно беспомощным, если бы мне когда-нибудь пришлось написать точный портрет, да это и невозможно. Все попытки, какие делались в этом направлении, грубы и глупы, детали еще можно отчасти передать верно, но и они не будут соответствовать шаблону, на который их нацепили. Образ получится недостоверным. Должен открыть тебе один секрет, Стейнгрим: люди, которые боятся позировать, как модели неприемлемы. Это стерильный материал, и для работы он не годится. В равной степени это относится и к тем, кто хотел бы увидеть свой портрет. И те и другие похожи на глупых девиц, которые досаждают киноактерам. Между прочим, того, кому его портрет кажется недостаточно глубоким, тоже нельзя использовать в качестве модели. Для модели подходит лишь тот, кто, глядя на свой портрет, пожмет плечами и скажет: Может, и похоже, но только это не я. Однако должен признаться, кое-кто из писателей неожиданно проговаривается, и тогда мы получаем крупицы необработанной, грубой правды.
Вот эти крупицы грубой, непереплавленной правды легко слетают у писателя с языка и висят, словно белье на веревке. Хотелось бы мне знать, часто ли Эрлинг умышленно развешивал их. Сам он говорит, что никогда этого не делал.
Писатель должен открыться и выложить миру все. Это не чиновник, который похож на свой тайный архив и очень горд своей маской, производящей впечатление лишь на тех, кого вообще не следует брать в расчет; лицо чиновника состоит из запертых ящиков, такие люди в большинстве своем рано стареют, отравленные хламом, от которого не в силах избавиться.
Я почти противоречу самому себе, но писатель выдает все, это в его природе, ему приходится говорить даже тогда, когда ему этого не хочется. Он не подходит на роль хранителя тайн, когда в стране идет война. Но, думаю, Эйвинд Брекке понимал, что в этом именно случае он может положиться на Эрлинга, на это у него были вполне конкретные причины. У Эрлинга был свой повод, побочный и, может быть, даже подлый, который заставил его хранить молчание. Эрлинг не пошел против своей природы. Просто что-то загнал в глубину».
Эрлинг отодвинул тетрадь Стейнгрима, откинулся на стуле и выглянул в окно. Он вспомнил свой разговор с Эйвиндом Брекке. Да, Стейнгрим оказался проницательным. Этим подлым, побочным поводом был мой патриотизм…
Брекке сидел по другую сторону узкого стола и смотрел на Эрлинга. Нет, нет, Вик, сказал он, это невозможно…
И холодно, однако не без сострадания во взгляде добавил: Нет, с такой женой, как ваша…
Эрлинг не мигая смотрел на него: Я предполагал вашу реакцию. Но если я скажу, что именно она побудила меня к этому? Побудила предпринять что-то, о чем бы она не имела ни малейшего понятия и не могла бы никому передать, разукрасив для интереса до неузнаваемости?
Брекке мельком взглянул на него. Правой рукой он смел со стола крошки в левую и снова бросил их на стол: Даже не знаю, нравится ли мне ваше объяснение, но, по-моему, оно весьма убедительно.
Эрлингу казалось, что Брекке еще раздумывает над этим, но тут мимо них прошли два человека. Узнайте их адреса и время встреч, сказал Брекке. И никогда ничего не записывайте без крайней нужды…
Мартин Лейре
«19 мая 1952 года. Последний раз я видел Мартина Лейре в ноябре 1943-го, — написал Стейнгрим. — На Кунгсгатан в Стокгольме, был густой туман и шел дождь. Серый, безнадежный, осенний день в северном городе, когда все словно сговорилось лишить людей радости. Было часов пять вечера, из освещенных витрин на мокрую улицу падал свет, и яркие лучи рассекали туман, как скальпель хирурга.
Я проходил мимо гостиницы, в это время к краю тротуара подъехал автомобиль. Дверца открылась, и показалось белое, как бумага, лицо Мартина. Он вышел из машины. С ним была молоденькая девушка, тоже очень бледная, оба были мертвецки пьяны, глаза у обоих были стеклянные, рты открыты. Мартин сразу узнал меня, и хотя он был пьян, эта встреча не доставила ему удовольствия. Девушка тоже вылезла из машины и, покачиваясь, стояла на тротуаре. Она оказалась невзрачным маленьким существом, которое выглядело бы глупым при любых обстоятельствах. С большим трудом Мартин расплатился с шофером и остановился передо мной, он нетвердо держался на ногах, из-под сбившейся набок шляпы висели влажные волосы. Преодолевая хмель, он пробормотал, что только сегодня прибыл в Стокгольм и сегодня же вечером отправляется дальше из Броммы. Это означало, что он летит в Лондон. До этого он довольно долго жил в Сконе, но ни разу не написал мне оттуда, даже о том, что собирается уехать из Швеции. Меня это немного задело, хотя у нас с ним уже давно не было никаких общих дел. После одного скандала в Мальмё он ушел в подполье, и меня удивило, что о нем вдруг вспомнили в Лондоне. С другой стороны, у него были хорошие связи, особенно до скандала. Эти люди ради собственного спокойствия помогли бы ему уехать куда-нибудь подальше. А может, он получил приказ о “депортации”, как мы это называли. Я знал подобные случаи. К этому иногда прибегали, не дожидаясь, пока шведские власти заинтересуются тем или иным человеком.