Эрлингу хотелось, чтобы Фелисия больше не просила его переселиться в Венхауг. Разговоры об этом всегда раздражали его и были ему неприятны. Часто мысль об этом портила им свидания, даже если она и не заикалась о его переезде. Между ними всегда существовала тесная внутренняя связь, они слишком хорошо знали друг друга. Встречаясь глазами с Фелисией, поднимавшей голову над книгой, Эрлинг сразу понимал, что она готовит очередной удар. Он заранее вооружался и злился еще до того, как она произносила первое слово.
Фелисия не могла не знать, что они по-разному относятся к его переселению в Венхауг. Возможно, она не видела никаких препятствий для этого. Возможно, ей все представлялось простым и естественным. Перед ним же сразу возникало множество разных препятствий. Он думал о ночах, когда часами сидел за столом или мерил шагами комнату, погруженный в свои мысли.
О предрассветном сумраке, когда ложился после тревожных ночных дум. О весенних утрах с токованием тетерева и о светлых летних утрах, когда на дорогах плоского, как доска, Лиера, раскинувшегося перед ним, еще не было ни души. А зимние утра, черные или ослепительно белые — мороз и тепло проникали в стены дома каждый со своей стороны, их усилия напоминали Эрлингу осторожные, крадущиеся шаги. Но больше всего он любил темные осенние утра — он открывал дверь в сумрачную сырость, где на плитах дорожки лежали опавшие листья, и подпирал дверь поленом, чтобы ее не захлопнул ветер. Стоя в одиночестве, он прислушивался к шороху деревьев и знал, что счастлив. Ни о чем важном он не думал. Это были будничные мысли о том, что сейчас ветер выдует из дома табачный дым и в комнате будет больше кислорода. Что скоро закипит вода для кофе. Что сейчас по всей стране просыпаются и встают люди. Что сегодня он испечет хлеб. Что надо бы написать в Копенгаген и попросить прислать кусочек хорошего сыра. Что почему-то некоторые люди портят себе кофе сливками и сахаром.
Я стою один на один с темнотой. И никто об этом не знает. Сейчас пойдет дождь. Вот он уже застучал в стены и хлещет через порог.
Потом он запирал дверь, варил кофе, жарил яичницу из одного, двух или нескольких яиц, а то и не готовил ее, нарезал свой вкусный домашний хлеб, намазывал его маслом. Слушал, как начинал гудеть камин, когда пламя охватывало положенные туда поленья, и спокойно думал о женщине, не чувствуя себя ничем никому обязанным.
А утра, когда он довольный и счастливый от усталости потягивался в постели и засыпал, в то время как все добрые люди начинали очередной рабочий день, — разве они не были собирательным образом всего, чего он добился в жизни? Эрлинг не был мизантропом — упаси бог! — но мы принесем людям благо, если будем жить по своему разумению. Он на своем веку повидал много кислых друзей человечества, оно только выиграло бы, если бы эти друзья разошлись по домам и легли спать
Именно здесь, в Лиере, духовный мир Эрлинга обрел наконец пристанище. Эта комната была его мозгом, чем-то вроде роёвни, в которую пасечники собирают пчел. Здесь его мысли вели сражения друг с другом и продолжали воевать, даже когда он выходил пройтись. Сколько раз, возвращаясь, он находил ответ витавшим в воздухе. Это был его духовный мир, к которому он возвращался из Осло, из Венхауга или из Лас-Пальмаса. Лишь частицу этого мира он мог бы забрать с собой отсюда. Ограниченную размерами чемодана.
Стейнгрим Хаген в свое время много писал о том, как избежать войны. Кроме прочих достоинств, у Стейнгрима был еще и мозг политика. Мечтая о благе человечества, он оперировал только такими понятиями, как экономика и власть. Понятие «политик» перешло на него от других политиков, это было нечто вроде психической заразы. Политические учения не содержат ничего нового, они не отказываются от старого. Это просто фальшивые монеты из Банка Вельзевула, которые Черту удалось пустить в обращение до того, как Ад был закрыт и его директор получил политическое убежище где-то в Ставангере. Для Стейнгрима политика тоже не содержала ничего нового, от первородного греха она отличалась только тем, что ее следовало изучать, как науку. Он мог надменно вскинуть голову и сказать: В политике, Эрлинг, ты ничего не смыслишь.
Эрлинг обычно не отвечал на такие выпады, и теперь понимал, почему. Ему мешала чрезвычайная серьезность политиков, этих понтификов Дьявола. Они всегда начинали с того, что долго откашливались, и, как правило, этого было достаточно, чтобы заставить умолкнуть всех, кто был настроен иронически. Политические вопросы были святы, и ставили их серьезные, взрослые люди, готовые прибегнуть к более или менее реальному оружию, если кто-нибудь засмеется. Чувство собственного достоинства заставляло политика считать себя личностью, хотя мало кто из них поднимался выше среднего уровня. Если газета констатировала, что тот или иной политик высказал свои мысли, это было сенсацией. Как правило, они только молились своему Молоху и пытались угадать, что тот или другой из великих скажет на этот раз? Может, позвонить ему? Случалось, кто-нибудь из великих милостиво отвечал на вопрос, чтобы потом случайно не сказать очередной вздор. Уж если вздор должен быть сказан, пусть его говорят другие.
До сих пор ни один из журналистов не написал в своей газете, что тот или другой министр иностранных дел сказал чепуху, лишь бы что-то сказать. В его словах не было никакого смысла. Я позвонил ему, но его секретарь ответил мне, что Их Милости нечего добавить к сказанному. Поскольку я не могу задать вопрос оракулу, ибо имею на то не больше прав, чем любой уличный мальчишка, мне остается только сказать, что газета, для которой я пишу, платит мне не за то, чтобы я был шутом Их Милости, а посему заявляю: все, что сказал имярек, — чистый вздор, в его словах нет ни крупицы здравого смысла и лучше бы он не сказал вообще ничего.
Комментатор так не поступает. Он относится к словам министра серьезно и тоже важно хмурит брови, в результате Их Милости докладывают в ванне или там, где он в ту минуту находится, что парень, слава богу, оказался карьеристом или просто ослом. Неплохо помнить, что Стейнгрим Хаген не щадил господ этого ранга.
Эрлинг поднял шторы, над раскинувшимся селением рождался новый день. Через месяц уже осень. Пока не показались люди, над домами кружили вороны. Они летали очень низко. Рано утром они спускались на двор Эрлинга и, чутко осматриваясь умными, наглыми глазами, по-старушечьи приближались к отбросам, не подозревая, что те выброшены специально для них. От своих давних предков вороны усвоили, что люди — самые коварные из всех живых существ и не любят ворон за то, что те крадут цыплят и птичьи яйца из гнезд. Рано утром Эрлинг любил стоять у окна, выходящего на маленький дворик, и наблюдать за воронами через дырку, которую он для этого проделал в шторе. Вороны знали, что люди редко выходят из домов в три часа утра, но ведь мало ли что может случиться. Наблюдая за ними через дырку, Эрлинг все-таки не был уверен в том, что перехитрил их. Ироничный взгляд, который эти коварные пожирательницы отбросов кидали иногда в его сторону, вполне мог означать, что они знают о его присутствии. Эрлинг питал слабость к воронам.
Теперь ранние летние утра были уже позади. В облачную погоду вороны казались черными, как деготь. Эрлинг взял свою рюмку, но лишь для того, чтобы отставить ее подальше, и попытался убедить себя, что именно это и хотел сделать. Хотя не мог убедить себя даже в том, что ему удалось обмануть ворону.