Но с этим вот посмертным лицом, он, надо думать, скитался по улицам Лондона, в пальто либо в пиджаке, какие всегда исхитряются добыть английские христарадники. Размахивал, должно быть, бутылкой, показывал себе подобным свои произведения в коробках для уцененных книг на Чаринг-Кросс; и не мог купить этих книг, и собеседники ему не верили. Рассказывал, должно быть, о Тунисе и Алжире, об Италии и Египте; и об Индии. Объявлял себя, должно быть, королем Редонды, к вящему их веселью. С этим лицом спал, должно быть, на скамейках в парках, с этим лицом попал в больницу для бедных, как сообщал словарь, специализировавшийся на литературе ужасов и на фантастике, и с этим лицом был не в состоянии протянуть за подаянием руку, некогда владевшую пером и водившую самолеты. Возможно, был, как все британские нищие, гордым и яростным, грубым и высокомерным и не умел просить для себя самого. Наверняка пил и в конце жизни провел в Италии не годы, а лишь несколько недель в горах Абруццо, в Васто, где ударился в последний загул, но я об этом загуле ничего не знаю. Ударился в последний загул – так написал в своем письме субъект из Нэшвилла, я ему не ответил. Не нашлось другого Госуорта, который спас бы этого, не нашлось восторженного и многообещающего юного литератора, который попытался бы образумить его и заставить снова взяться за перо (может быть, потому, что никто его творениями не восхищался и никому не хотелось, чтобы он продолжал писать), не нашлось никого, кто хлопотал бы за Госуорта и выпросил бы для него пенсию в Royal Society of Literature, куда его когда-то избрали и где он был самым молодым членом. И не нашлось ни одной женщины из множества тех, что у него перебывало, которая умерила бы его страсть к скитаниям или хотя бы сопровождала в этих скитаниях. Так мне думается. Где они сейчас живут либо покоятся, эти женщины, встреченные им на британском острове или в британских колониях? Куда делись его книги, которые он умел опознавать с первого взгляда в лабиринтах пыльных и расставленных как попало стеллажей – подобно тому как умел это делать я в лавке четы Алебастр, в лавках стольких других букинистов Оксфорда и Лондона? (Да, и я тоже: мои проворные персты в перчатках едва касались книжных корешков, пробегали по ним быстрее, чем мои же глаза, – как у пианиста в glissando
[39]
– и всегда умели найти то, что я искал, так что мне не раз казалось: не я ищу книги, а они меня ищут – и находят). Скорее всего, его книги вернулись в тот мир, куда возвращаются все книги или большая их часть, в терпеливый и безмолвный мир старых книг, откуда они выбираются лишь на время. Может статься, какая-нибудь из тех, что у меня есть, так же как «Backwaters», побывала в руках у Госуорта, была куплена им и тут же снова продана, чтобы было на что позавтракать либо распить бутылку, а может быть, ей повезло, осталась на долгие годы у него в библиотеке либо сопровождала его в Алжир и Египет, в Тунис и Италию и даже в Индию; и была при нем во время военных действий. Может быть, кто-то из нищенствующих висельников, с которыми я каждодневно по несколько раз сталкивался на улицах Оксфорда, и которых уже узнавал, и которых побаивался, и в которых, из-за мимолетного и легкого сдвига в моем сознании, узнавал самого себя в каком-то довременном (или не столь уж довременном) отражении, был когда-то владельцем книг. Возможно, кто-то из них когда-то писал книги либо преподавал в Оксфорде; и у кого-то из них была любовница – чья-то жена, чья-то мать, – вначале навязчивая, а потом уклончивая и бесцеремонная (когда мать в ней возобладала); а кто-то, может, прибыл откуда-то из южных краев – с органчиком, потерявшимся, почему бы и нет, при разгрузке в Ливерпульском порту, и предначертал судьбу тому, кто еще не успел забыть, что нельзя возвращаться вечно.
* * *
Все эти вопросы я задавал самому себе – задаю и поныне – не из сострадания к Госуорту; Госуорт – всего лишь псевдоним человека, которого я не знал и тексты которого – единственное, что от него мне досталось, что у меня перед глазами, кроме двух фотографий, прижизненной и посмертной, – мало что мне говорят; нет, я задаю себе эти вопросы из любопытства с примесью суеверия, из-за того, что – за бесконечные послеполуденные часы скитаний по Оксфорду в пору весеннего Троицына триместра – убедил себя, что кончу тем же, чем кончил он.
Английская весна особенно томительна для тех, кого и так томит тоска, потому что, как известно, дни в это время становятся длиннее неестественным образом, то есть не так, как это может произойти и происходит в Мадриде и в Барселоне в ту пору, когда близится и наступает весна. Здесь, в Мадриде, дни становятся долгими до бесконечности, но дневной свет меняется непрерывно, появляются все новые оттенки, свидетельствующие, что время движется вперед, тогда как в Англии – и севернее – часами не замечаешь никаких перемен. В Оксфорде дневной свет один и тот же с половины шестого пополудни, когда его начинаешь замечать, потому что прекращается всякая видимая деятельность – в этот час закрываются лавки, а студенты и преподаватели расходятся по домам, – и свет этот не тускнеет, пока, наконец, – уже после девяти – солнце не заходит неожиданно и разом, словно выдернули штепсель; остается только призрачный дальний отсвет, и те, кто вечером намерен поразвлечься, в нетерпении выскакивают на улицу. Этот неменяющийся свет, усугубляющий неподвижность и несдвигаемость места, вызывает ощущение, что стоишь как вкопанный и вдобавок находишься вне мира и вне времени еще в большей степени, чем обычно в Оксфорде, как я уже объяснял. Во время этих бесконечных часов делать абсолютно нечего, если ужин при дневном свете исключается, как, разумеется, в моем случае.
[40]
И ждешь. Ждешь. Ждешь, когда же все скроет желанная тьма, когда исчезнет этот свет, неуверенный и вялый, и мира слабосильный механизм начнет вращаться вновь, и кончится затишье, сидение дома перед телевизором или у радиоприемника; в эту пору даже книжные лавки – куда можно наведаться, где чувствуешь себя активным, полезным и в безопасности – и те закрыты. Покуда солнце пребывает в параличе, доны отдыхают у себя в покоях при колледжах либо ужинают за своими высокими столами, а студенты запираются у себя – готовиться к экзаменам либо готовить себя к какому-то увеселительному походу, в который отправятся, едва уверятся, что стало темно. В эти замедленные, застывшие на месте часы оксфордского весеннего предвечерья город более, чем в любое другое время суток, находится во власти всех госуортов нашего времени. Они завладевают им, пока длятся, становясь вечностью, эти нескончаемые псевдосумерки, которые решаются потревожить только бессчетные колокола города – его религиозное прошлое, – наперебой звонящие к вечерне. Нищенствующий люд не пойдет домой, не возвратится в колледжи, их не пригласят на high table. И не думаю, чтобы они спешили в церковь на зов колокола. Продолжают свои беспорядочные скитания, хотя зрелище безлюдных улиц при полном дневном свете приводит их в замешательство, и они замедляют шаг, чтобы расплющить под башмаком жестяную банку или затоптать газетный лист, взметенный ветром: поощутимее убить время, которое они и так убивают с того момента, как проснулись.