— Не пойму, что со мною? Плачу и плачу. Я же была каменная, слезинки не выжмешь, я была железная леди, вроде Тэтчер. А нынче старею, что ли? И сны старушьи, с причудой. Видела намедни белого коня с крыльями. Высоко летит, хвост трубой. А на нем люди. Я хочу к ним, а меня не пускают. Но лестницу сбросили, я ползу, ползу, а вниз посмотреть боюсь. Страшно. Вот взгляну и упаду. Ну, лезу, лезу… Такая бесталанная, а коня с крыльями уже дважды видела. Алеша, ты видал коня с крыльями?
— Нет. Я видел змея горыныча, о трех головах, он меня спалить хотел.
Братилов достал из печи щаный чугунок, с прибряком водрузил на середину стола, открыл крышку. В нос шибануло густым грибным варевом, но на темном зеркале не плавало ни жиринки, ни светлой пролысинки. Сметанкой бы забелить иль бросить кусманчик масла, тут и смак иной. Но тревожить Братилова капризами не хотелось, и гостья смолчала.
— Демократы всё наше масло съели, — сказал Братилов, присоседиваясь к Миледи. Можно бы картонки смахнуть на пол иль на угол стола, но, угнездившись на табурете, хозяин невольно вырывал руслице, которое сразу не перескочишь. Нет-нет, братцы, ничего в мыслях греховного не сочинялось, и в груди не мельтешило, но бесконечно томилось в том схороне в подвздошье, куда не попадает вроде бы ни одна затея по воле человека. Эти двое, случайно столкнувшись на болотной тропе и по-особому взглянув друг на друга, уже верно знали, к чему приведет их внутренний соглядатай и советчик. Взгляда одного хватило, одного лучика из зеницы в зеницу, а все остальное, что говорилось, лишь, как искристая пена на шампанском, прикрывало желанный хмель. Они торопились выпить его до дна, и чем больше спешили, тем более тяготились желанной минутой.
— Вот ты врешь, что видел змея горьшыча во сне, — сказала Миледи, отхлебывая ложку грибницы. — Эти чудища бывают лишь наяву. Идешь — смотришь, а перед тобою чудище, из ноздрей дым и пламя. Под уху-то полагается, — намекнула гостья. — Сухая ложка рот дерет. Ты не мужик? Год не пей, два не пей, а под грибы выпей.
— Год не пей, два не пей, а под грибы выпей, — эхом повторил Братилов, лихорадочно соображая. Он не смотрел на гостью, старательно избегал ее лица, чтобы она не прочитала его нетерпения, чтобы не выдать дрожи, что белесыми мурашками-поденками рябила в глазах, мешая увидеть даже то, что лежит у локтя. — У меня для компресса есть спиртяшка. Пойдет?
— Пойдет…
— Но ты же никогда не пила прежде, — бормотал Братилов, разбавляя содержимое аптечной скляницы.
Он разлил по граненым стопкам. Миледи нетерпеливо чокнулась и, призакрыв глаза, так что вылупились белые окрайки, похожие на яичный крутопроваренный белок, залпом выдернула хмельное. Как говорится, приняла по-гвардейски на грудь, плеснула за воротник, остаканилась. Она плотно зажмурилась и, пристанывая, закачала головою, тут же слабея, мягчея крупным телом, прикладывая грудь на край стола к тарелке с варевом. Крепенько было разведено, крепенько, прижалел водички Братилов. Сам же пить не стал, приотодвинул вкрадчиво стакашек, призакрыл локтем.
— А что ты?..
— Не пью-с, сударыня…
— Иль брезгуешь?
— У меня больше нет в заначке, а вдруг ты еще захочешь. Ну как? колом иль соколом? Ты хлебай, пока не остыло, — жальливо угощал Братилов, со скорбью глядя на свою тарелку. Ему хотелось иного, утробушка его сжалась в заячиное горлышко, и даже ложка супу не пролилась бы в брюшишко. Волны жара окатывали голову, и, сам себе не признаваясь в охальности, Братилов соображал свой поступок, не зная, с чего бы начать. Ладонь бы угреть в своей горсти, как жалобного цыплака, убаюкать, подуть в расщелинку, взъерошить пуховинки. А вдруг взбрыкнет Миледи, рыкнет, как случалось прежде, и уйдет, завив сарафан трубою? Ой, промашки бы не дать.
— Споить хочешь?
— Хочу. Чаем с малиной…
— И спои. А потом что? — вдруг взглянула ясно, трезво изумрудным глазом. — Изнасилуешь? Пьяные-то бабы слабы… Ой слабы.
— Да ты что, Миля, — искренне испугался Брати-лов, и все в нем остыло, свернулось, но дышать стало еще труднее. — Ты рехнулась?
— А может, я хочу. Ты не робей, ну!
Вроде бы успокаивая истерический вздерг, Братилов украдчиво подхватил любимую ладошку, спрятал в своей горсти, дунул в прорешку этого теремка. Миледи сникла, но руку не выдернула.
— Как я могу. Ты же мужняя жена. Не пожелай жены ближнего своего…
— Ага, муж объелся груш, — скривила Миледи накрашенные губы.
Братилов пожамкал в горсти Милкины пальцы, будто норовил истереть их в порошок, а после, как снадобье, пересыпать в опустевшую аптечную скляницу. Склонив голову, призажмурясь, одним глазом глянул в прорешку пригоршни, где, припотев, спрятался крохотный жалконький цыплачок. Дурашливо потянул носом:
— Ой, Милушка, я уже и позабыл, как женщины пахнут. А они вкусно, оказывается, пахнут — цветущим лугом, росою, утренней зарею, свежескошенной травою.
Миледи, слушая откровения, выпучила кощачьи с прозеленью глаза, но, не отнимая ладони, хихикнула, хмельно развесила толстые, приоплывшие губы.
— Ты забыл, чем пахнут бабы? Они пахнут случкой. И всё…
Нарочито пригрубые слова больно ударили в сердце, словно бы пытались выбить из него всякий намек на любовь, и Алексей от непонятной обиды чуть не застонал:
— За что ты меня ненавидишь? Чего я тебе худого сделал? Миля, ты откуда-то выковыриваешь поганые слова, от которых сама бежишь. Это не твои слова, чужие, с панели. Я же не домогаюсь тебя. Я от тебя ничего не жду. Мы же с тобою просто старинные друзья, верно? И ты пришла в гости похлебать грибной ухи.
— Ой ли, ой ли! Мне ли не знать, чего хотят мужики, когда приглашают на чай! — хихикнула Миледи, поелозила грудью по столу, как огромным, скрученным из мешковины вехтем. — Ты, Алеша, душою своей хочешь любви чистой, платонической. Но ты сейчас зверь, хуже зверя, и у тебя глаза горят, как у мартовского кошака. Сейчас на мне платье загорится. Признайся, ты меня хочешь изнасиловать?
— Миля, ступай домой. — Братилов, злобя себя, распаляя душу, вышел из-за стола к окну, зачем-то выглянул на заулок, будто там таился соглядатай. — Иди домой. На улице никого. — И плотно задернул занавеску.
Застыл в простенке, широкой спиною заслоняя свет: будто угрюмая туча приплыла из-за реки и застыла над Слободою, медля пролиться дождем. Сумрачно было на сердце, и жизнь почудилась мерзкой и ненужной. Братилов потер ладонью о штанину, будто бы изгоняя желанное прикосновение тонких влажных Милкиных перстов… Эко раззявил пасть на чужое! Только в чужие сани подсел, растяня ноги, а тут и погнали прочь середка дороги. Смеется, стервоза, силки ставит учителка музыки. Не душа у нее, а помойка смрадная и ад кромешный. Боже, помоги заблудшей!
… Видишь вот, и в Бога-то не веришь, а сколько слов православных понахватался, чтобы козырять ими без нужды, и сколько чувств, глубинных, еще не познанных, уже присвоил себе, словно бы всей сутью прислонился к Спасителю. Не возлюбил, а славишь, не понял, а чтишь! А кто знает, может, лишь из одного прикосновения к святому Слову уже прорастает в человеке неведомое пока, но уже желанное новое духовное устроение.