Сейчас Россия походила на заезженную понурую лошадь, с надеждой взирающую на выряженного легкомысленного наездника: вдруг сжалится, христовенький, и по выездке напоит и накормит, не станет безжалостно рвать губы стальными закусками и заганивать на скачках до белой пузырящейся пены... Вдруг Господь-милостивец решил наконец, что хватит насылать на Россию страдания и пора пожалеть, пощадить, дать роздыху...
Затаив дыхание, я даже приклонился к телевизору, чтобы получше разглядеть игрального туза, его крохотные, неприметные непосвященному взгляду изъяны, которыми и был он краплен в колоде для ловких политических тусовок за мировым карточным столом. И вдруг нашел, что новый президент сильно смахивает на Суворова в ночном бабьем чепчике и на молодого цекиста Суслова, еще не изъеденного молью, и как ни взбивай надо лбом приглаженные до блеска волосы, но они, увы, никогда не вскинутся надо лбом тем задорным мальчишеским хохолком, что когда-то, подобно победному венцу, украшал голову великого полководца. «А вдруг ты не прав?» – спросил кто-то за спиною. И я машинально ответил: «Хорошо, если окажусь не прав. Но всякая неправда есть антитеза правде. Одно без другого не живет. И отсюда так много правд».
Мне даже стало смешно от этой неожиданной мысли, и я обернулся, чтобы сыскать собеседника; увы, разговаривать в одиночку я пока не научился, еще не совсем сбрендил головою, но и в квартире никого не оказалось... Значит, добровольное отшельничество оставляло во мне меты – в голове уже забегали тараканы...
И тут, на мое счастье, позвал телефон.
Еще не сняв трубки, я уверен был, что на проводе господин Фарафонов, и никто иной, ибо только его настойчивые гудки выбивают тревожные трели, словно случилась беда.
– Старичок, поздравляю. – Голос был близкий, заискивающий, с легкой хрипотцой, вовсе не приглушенный эфиром, словно Фарафонов звонил по мобильнику из подъезда.
– С чем? – беспонятливо спросил я, одним глазом кося в телевизор, где все еще маршировал оловянный солдатик, похожий на Суворова.
У меня вдруг тоскливо заныло сердце, когда я представил, что Фарафонов запросится в гости и, значит, надо его привечать, улыбаться и безумно истрачивать живое время, которое нынче безудержно сочится через каждую прорешку и пропадает бесследно. Нет, конечно же надо отказать: де, я болен, у меня срочная работа, просто прорва всякой работы, наконец, у меня умерла мать, и мне сейчас не до гостей.
– Ты что, не смотришь телевизор? – захлебываясь, закричал Фарафонов, так что пришлось отстранить трубку. – Ангел с неба слетел, да-да. Кончились наши страдания. «Артиллеристы, Сталин дал приказ!..» Ты понял меня, Хромушин?..
– Может, ангел смерти? – с трудом вставил я свое ехидное слово. Во мне вдруг загорелась призрачная надежда, что Фарафонов в загуле, он сейчас в гостях у маршала хлебает черную икру серебряной ложкой и запивает «Наполеоном». – То-то люди мрут, яко мухи...
– Что ты мелешь, дурень! Мы ждали Сталина, и он явился... Молодой Сталин! Еще безусый. Господь послал. Сказал: «Держись, Россия, я тебе подсоблю!»
– Пусть Ленина с собою прихватит, чтобы потом снова бурду расхлебывать. Ты что, пьян?..
– От тебя одни гадости, старичок... Я от радости пьян, от радости. Я только что из Кремля... Правда, приняли бутылку «шампани» на троих прямо у Спасских ворот: жирный Гайдарик, рыжий Чубарик и я... Со мною телка, старичок, пальчики оближешь. Шла в Мавзолей, а я перехватил... Сексомолочка... Шучу-шучу... Не обижайся, Марысочка... У-у, сладенькая ты моя... Хромушин, это я не тебе... Ты помнишь наш уговор? Я обещание сдержал... Подробности при встрече... Готовь закусон. Побольше мясца и сальца, чтобы не мерзли ноги. Ты помнишь солдатский анекдот? Хотя да, ты ведь в армии не служил. И хренчику не позабудь, чтобы взъярить кровь... Я завидую тебе, хромуля. Марыся, оказывается, давно от тебя без ума.
Я быстро перебрал в памяти знакомых женщин, но с таким именем что-то не припомнил. Но в груди сладко екнуло, и я вдруг подумал, что сон-то ночной в руку: будто гуляли в застолье у Катузовых, и Татьяна Кутюрье вдруг прыг мне на колени и давай тереться щекою о мое мохнатое рыло, как кошка... И – мяу-мяу... Значит, гостей намывала.
Я растерялся, но упрямо сказал, отвергая с порога всякие блудни и чары:
– Фарафонов, ты не знаешь?.. А у меня ведь мама умерла... Моя Марьюшка...
Это означало, что двери моей берлоги закрыты для всех, но не для Фарафонова. Хрипловатый напористый голос его поначалу резко дал осадку, осекся и пропал вовсе. В трубку было едва слышно, как Фарафонов потухше советовался с подругою, наверное, наискивал отступные пути, но хорошего маневра сразу не находилось.
– Как это умерла? Бедная мама... Ты знаешь, Паша, как я любил твою мамочку... Мы сейчас же летим к тебе и разделим твое горе. И никуда не бегай, не хлопочи, ничего нам не надо. Какое мясо, какое мясо, старичок. Косушечку распатроним, я поплачу в твою жилетку, а там...
– Как знаете, – буркнул я, быстро сдавшись.
– И ладушки...
Казня себя за малодушие, я еще долго смотрел на телефонную трубку, ожидал, как оттуда вылезет чертик в образе Фарафонова, вскочит на шею и станет вить из меня веревки. В это время комментатор Сатановский, манерою говорить напоминающий моего друга Фарафонова, весь какой-то мохнатый иль давно не бритый, блестя круглыми очечками, вперя в каждого из нас немигающий змеиный взгляд, гундел с экрана мне в ухо о том, что «на этот раз Расея выиграла свое Бородино и не впустила дремучего, косноязычного, красно-коричневого ублюдка в нашу столицу... Мы впервые в современной истории объединились и полностью исполнили ту задачу, которую ставили перед собою».
И тут на пороге гости появились, не запылились, не заставили себя долго ждать. Ну прямо как в известной присказке: «Мужик и охнуть не успел, как на него медведь насел». Может, снизу звонили, из подъезда?
– Принимай саксонский хрусталь! – вскричал Фарафонов и протолкнул вперед себя женщину, по самые глаза укутанную в пуховый плат. – Да осторожно разворачивай, не разбей. Цены ей нет, Паша... Ой-ой, как ты осиротел-то, милый мой... Я тебя хорошо понимаю. Теперь за нами очередь. Занес ногу, чтобы ступить, а впереди яма... Ой, Хромуша ты, Хромуша, дай упаду тебе на грудь.
Фарафонов крепко, взволнованно обнял меня, обволок запахами улицы, духов, «шампани», хорошей кожи и дорогих мехов, слегка прожаренных вечерним мартовским морозцем, и тут же сронил слезу. Его искренность сразу невольно передалась и мне, я ослабел от нахлынувшей признательности, прижался бородою к хорошо выскобленной щеке и, выбираясь из объятий, невольно увидел вблизи подсохшее, хваченное стариковским увяданием лицо Фарафонова, глубокие серые складки, спустившиеся к шее; вот подкачать бы насосом, и сразу надуются скулья, и брылья станут прежними, тугими, лаково-лоснящимися и сытыми, хранящими тепло компрессов кремлевского брадобрея Яши Френкеля, у которого и я раза два холил свою бороду, когда ходил под президентом. За те два месяца, что я не видел Фарафонова, старость еще больше подсушила, подвялила его, припустила, на впалые виски и к ушам какой-то странной желтизны с зеленоватым оттенком. А в прислеповатых глазенках такая скорбь... такая вселенская тоска, призадернутая близкой слезою... Зачем с такою пристрастностью я рассматриваю гостя? Для какой нужды Господь дал мне особое зрение, словно бы моя память – архив негативов...