Фарафонов, видя мою нерешительность, зло толкнул меня под локоть:
– Неужели ты смеешь меня ослушаться? Живого иль мертвого ко мне! Живо...
Я залучил Поликушку, когда он поворачивал задвижку замка. Старик был явно напуган, услышав команду Фарафонова. Ему бы хотелось немедленно в кровать с ощущением валерьянки во рту, но зычный голос сановного гостя оглушил, наложил на ноги опутенки. Кустики бровей вскочили на заморщиненный лоб, и стеклянные глаза стали круглые, как у совы.
– Пойдем на минуту. Пойдемте, Поликарп Иванович, прошу вас, дело есть. – Я решительно потянул Поликушку за рукав полосатой пижамы. Старый шоферюга поволокся за мною, как лунатик. На ногах хлюпали Клавдины боты.
Увидев старика, Фарафонов вскочил, едва не обрушив стол, стиснул Поликушку в объятиях, готовый задушить беднягу, и обслюнявил того поцелуями от губ до обвисших ушей, похожих на прокисшие волнухи. Потом отстранил от себя.
– А ну-ка дайте посмотреть на любимого человека! Какой красавец, какой красавец! – протянул Фарафонов с кавказским акцентом. – И вот такой мужчина пропадает зазря. А у нас невеста для вас, Поликарп Иванович. Вы гляньте, какая девушка. Прямо Нефертити. – Фарафонов приобнял Марьюшку, решительно притиснул к себе, повернул к Поликущке и подтолкнул. – Принимай, дорогой, хозяйку. Ей цены нет.
Марьюшка отскочила, зашипела, как рассерженная кошка, и, окстившись в передний угол, где висели иконы, одернула Фарафонова:
– Привяжется, как слепой к тесту. Никак не отвяжешься... Вы не слушайте его, Поликарп Иванович.
Поликушка зачарованно смотрел на Фарафонова, на его кривое, какое-то безглазое от лихого пьянства лицо, на желтый пиджак из хорошей кожи, на голубой галстук с толстым узлом и ни на чем не мог остановить взгляд, ибо его фасеточные глаза, похожие на фары «Запорожца», поехали нараскосяк. Он явно не расслышал, чего бормотала Марьюшка, он, наверное, все еще переживал приход незваных гостей, покусившихся на его квартиру, которую однажды вручили ему на совете рая.
– А за мною из ада приходили... Двое.
– Не кручиньтесь, Поликарп Иванович. Меня черти через день навещают. Все там будем, слышь? Все ходим по краю тьмы. Днем раньше, днем позже... Стоим в очередь, как в войну стояли за буханкой ржанины. Лишь неизвестно, кто за кем... И последнего нет. Чего жалеем, старый военспец? У меня батя был генерал артиллерии Константин Фарафонов, а ты пушки у него таскал. А где он?.. Ту-ту... А ты здесь... «Артиллеристы, Сталин дал приказ...» Запевай!.. Я – первым голосом, Полиевкт – вторым, Марьюшка – подголоском, а ты, Хромушин, за дирижера... Но сначала горло надо смочить, чтобы ржавь промыло... Бокалы, Хромушин, где у нас бокалы? И чтоб с краями... Ты не хочешь нам счастливой жизни? Го-лос... А где у нас голос? Голос – в душе. А где душа? Душа – в брюхе. Значит, брюхо надо промыть, чтобы ударило в голову. Хромулин, иль как там тебя? И что мы все болтаем... болтаем, когда вино все простыло и давно пора выпить.
Удивительно, но Поликушка покорно выцедил бокал до дна, а Фарафонов, состроив губы дудочкой, с почтением наблюдал, приоткрыв рот. Глаза сквозь толстые окуляры сверкали блаженным безумием.
– А ты, Павлуша, плачешь. Ду-рак! – прохрипел Фарафонов, явно презирая меня. – Де, пропадем. Да с такими солдатами – никогда! Верно я говорю?
Поликушка крякнул, утер губы, приосанился и подтвердил:
– Ни в жисть, Юрий Константинович. Да чтоб пропасть нам? Они к нам из ада, а мы их пинком обратно. Не лезьте – и не тронем.
Поликушка вяло, сонно притопнул ножонкой. Фетровый бот, в спешке надернутый и не прихваченный пряжкою, наверное, нарушенной еще покойной Клавдией, заломился в щиколотке и чуть не обрушил Поликушку навзничь. Хорошо я успел прихватить старика за локоть.
– Гвардия, не падать! За Россию стоять насмерть! Отступать некуда... «Когда приказ нам даст товарищ Сталин!» Поликарп Иванович, пойдем ко мне жить. Уважь, старинный друг. Ты бобыль, я бобыль, места много, будем футбол гонять. Милый, какой ты милый старикан! Ты будешь мне папой! Отец, пойдем со мною...
– Да куда я пойду на ночь глядя? Вот и ноги не пляшут, и язык не шеволится...
– Сейчас запляшут... Я захочу, и они заплачут, и завоют, и запоют, и зашевелятся все твои три ноженьки. А бабушка-красавушка поможет нам. – Фарафонов вдруг упал на колени, тыкаясь носом в голени старика, стал застегивать фетровые боты, но старинные пряжки не поддавались, тонкие пальцы утыкались в твердые костомахи Поликушки и, оскальзываясь, уплывали предательски под стол. Кряхтя и о чем-то рассуждая себе под нос, никем не понятый и всеми отринутый, Фарафонов, будто бы кланяясь Поликушке, брякнулся лбом о пол и так застыл в молитвенной позе, выставив к небу костлявый зад. Тут раздались всхлипы – без пяти минут академик плакал. Я понял, что пирушка наконец-то закончилась благополучно: никого не облаяли, не обидели, кулаков не чесали, а что сказано было в хмельном жару, скоро и позабудется, еще до побудки, когда, снимая с потной подушки взлохмаченную голову, будешь туго, с непонятной тоскою, соображать, а не натворил ли ты, милый, чего дурного, не сболтнул ли лишнего, не выдал ли потаенного?
Марьюшка пыталась проводить недоумевающего Поликушку, коньяк взбодрил нашего соседа, и, несмотря на преклонные годы, ему вдруг захотелось погулять с важным гостем... Поликушка, упираясь, цеплялся за английский замок и даже пробовал облапить старушку (как после рассказывала Марьюшка), но она была непреклонна...
Пока я прибирал на кухне, Фарафонов, хоть и был без ума, неслышно уполз в свое заповедное логово за книжные шкафы, подсунул под голову стопу журналов «Наш современник», которые в трезвом состоянии просматривал с презрением, и с оглушительным храпом беспечно уснул...
Утром Фарафонов, несмотря на мятое, с кулачок, лицо и плотвяные розовые глазки, был холоден, деловит и строг.
– Насчет невесты я все устрою, старичок. Все будет тип-топ, – сказал, затягивая под горлом голубой галстук. И добавил: – Не пойму как, но ты на меня благотворно действуешь. На месте Ельцина я бы тебя не выгонял, а держал при себе юродом.
Фарафонов еще чего-то нагородил без пути и ушел, потряхивая своим грузным портфелем, в котором, судя по весу, кое-что еще сохранилось из напитков. Знать, приходить в чувство членкор собирался в другом, более благородном месте, где подают французский коньяк и черную икру в фарфоровой тарелке восемнадцатого века, а откушивают серебряной ложкой.
По городу мела поземка. Я провожал Фарафонова взглядом, низко склонившись с балкона, словно хотел вывалиться. Дома стояли как привидения. Москву затягивал хаос. За Лосиным островом вздымался черным шлейфом пожар, застилая половину неба, в окно натягивало зловещим дымом. В ущелье с протягом гудел ветер, выдираясь на волю, кидал охапками снег, заталкивал людей в подъезды. Смерть сулилась отовсюду, откуда и век не ждалась. Уходящий Фарафонов сверху был похож на засохшую будылину в зимнем поле, уже отсеявшую семена. А счастливые Фарафончики разбежались по белу свету – подальше от погибающей земли, оставив отца своего замирать в одиночестве... Вот и плодись после этого... Господи, прости меня, грешнаго, и помилуй!