Я смутился. Конечно, ласковое слово и кошке приятно, но от такой похвалы как-то неловко Поликушке в глаза смотреть, чтобы узнать, не насмехается ли дядько, не гонит ли волну.
– Поликарп Иванович, книги как вино для пьяницы. Не столько выпьет, сколько расплескает...
– А ты помаленьку, не запоем. Ума-то не теряй. Кто меру во всем знает, тот до ста лет живет. Я вообще не читаю никогда и ничего. Это без хлеба не проживешь, а без книг можно. Книги только дурят нашего брата... Я живу своей головой, а ты, Павел Петрович, чужой. Тебе врут, и ты врешь...
Поликушка, не дожидаясь нового приглашения, сыскал для себя убогое местечко между шкафом и кухонным столом. Кресло было старенькое с вымятым сиденьем, едва стояло на ногах, купленное еще в пору сытого застоя. Голова Поликушки едва виднелась желтоватой присморщенной репкой, из ушей кустьями росла седая шерсть, на загривке топорщились перья зеленоватых волосенок, похожих на плесень. Такое было впечатление, что Поликушка уже слетал в космос и вдруг оттуда вернулся заморской птицей – «попугалой».
– Тебе что, денег некуда девать? А как если все повадится на голову?.. Бабку-то задавишь. Статью припишут, скажут, книгами прибил. Все тащишь в дом, а старые-то куда? На истопку иль на курево? Помню на войне-то. Каждый клочок был в цене. Вот такую носогрейку закрутишь – с самоварную трубу. – Поликушка раздвинул над столетней ладони, едва не сверзил на пол чашку. – Вот, думаю, накурюсь сразу на всю жизнь, душу согрею. Все одно помирать... Помрешь, дак куда книги-то девать? На кого оставишь? На свалку... Ну да, я и говорю, на свалку, куда боле. Зато без порток, но в шляпе...
– Почто на свалку. Купят, – неуверенно возразил я, внутренне соглашаясь со стариком. – Книги цены не теряют.
– Кто купит-то, кто? На хлеб-то нету. Скоро золото станет за медь... А тут старья половина, мыши погрызли, и все не по-нашему прописано. Задавят тебя книги, Павлуща.
– Не задавят, – вяло протянул я, не желая разубеждать гостя. Какая нужда воздух сотрясать. – Книги, как вино в сосуде, чем старее, тем больше крепость и выше цена. Книг, как и вина, много не бывает.
Я сочинял афоризмы, убеждая больше себя, а не соседа. Ведь старики уходят в могилу беззубые, но с гранитными мыслями, которые уже не переписать. Поликушка был прав той правдой, которую никак не могла принять моя душа. Книги, наверное, снова запонадобятся, когда все на русской земле войдет в спокойное русло, когда свет забрезжит впереди и захочется размышлять о будущем. Нынче же книги пригнетали и меня, и старик как-то расчуял природным умом мое уныние. Ему хватало, оказывается, лишь «Справочника шофера», чтобы разглядеть гибельные огрехи новой жизни. А я брал уроки из книг.
Поликушка вздернул брови, с недоумением уставился на меня поверх стола, не понимая, почему возражают ему, прожившему так долго. Сейчас Поликушка походил на бывшего премьера, которого Ельцин скоро погнал за красное нутро и хитрую гибкость натуры.
– Какое вино, Павлуша? Да лучше водки на всем свете ничего нет. Помню, зашли в Германии в какой-то дом. Выпить смертельно захотелось. Пошарили, нашли в подвале бочку, мхом уж обросла. Наделали из автомата дырок. Оказалось вино. Глаза на лоб – такая кислуха. Только сцать. Устанешь за угол бегать... Нет, лучше водки ничего не придумано. Водка в жар кидает, а вино в тоску. Я как вина-то выпью, так плакать хочется. Водки если тяпну, мне бабу подай... Я, бывало, с Клавдеи-то три пота сгоню. – Поликушка неожиданно хмыкнул, застеснялся своего откровения. – А сейчас не докричаться... Говорят «лучше нету того света»... Не бывал, не знаю. С кем там хороводится без меня?.. Узнаю, шкуру спущу. Не отвертится.
Поликушка говорил густым грудным голосом, почти не заикаясь. В нем после долгого молчания отворилась речь, и старик не мог остановиться.
Марьюшка наконец-то управилась с обрядней. Вроде бы ходила прытко, а из рук уже все выпадало, и в бедной головенке туман: пошла за одним, а тащит другое; шатания вроде бы много, а стол сиротски пуст – только чайная посуда, грудка масла и горка хлеба. Да Поликушке не еда нужна, но гостевание, хотя и кусманчик мимо рта не пронесет.
Марьюшка жалостливо приценилась к соседу, к его бульдожьим отвисшим щекам, мучнистому лицу, к тонкой щели рта, к рачьим глазам, воскликнула, как всхлипнула:
– Господи, и этому тоже нать баба. Зачем? Манной кашкой кормить?
– Ну почто. У меня еще свои зубы все. И ни разу не болели. Поистерлись, правда. Но проволоку могу кусать. – Поликушка ощерил рот, показал зебры. Зубы были желтые, тупые, стершиеся почти до десен. – А пока жевалки родные стоят, человек все может. И даже в космос. Хотя зачем в небе зубы? Вот тоже странная машина – человек, ни одной запасной части. Все гниет, только зубы не гниют. Такое бы сердце, дак вечно бы жил.
– А зачем? – спросила моя Марьюшка. – Зачем жить-то? Ведь все впусте.
– Чтобы достойно умереть, – сварливо, недовольно окоротил старуху Поликушка и вдруг впервые засмеялся, а отсмеявшись, сердито накинулся на еду: накрутил в кружку ложек восемь песку, раздвоил булку и впихнул солидный шматок масла. И сразу припотел, и робкий, но все же румянец заиграл на щеках, и в облике Поликушки пробудились краски. Только что жаловался мне, с любопытным ужасом вглядываясь с балкона вниз, что жизнь потухла, потеряла всякий интерес, что лень нагнуться лишний раз, и вот уже кочетом запрыгал, залоснился взглядом, запогогатывал. Значит, не все так худо, и рано я запохоронивал Поликушку?
Действительно, как порою обманчива внешность: то дает аванс, то упрятывает сущность, закупоривает ее, не дает открыться.
– Что вы все о смерти? Не о чем больше поговорить? – с досадою оборвал.
– Лучше говорить о смерти, чем думать о ней все время, – назидательно ответил Поликушка, откинулся на спинку древнего креслица, как на пляжный шезлонг, и пропал с моих глаз. Я привстал за столом, увидел желтую сморщенную репку, припухшие уши, похожие на переросшие подберезовики, и успокоился. Теперь сварливый голос старика доносился как из-под пола. – Ты молодой, тебе бы все про девок. А нам о болячках, о смерти поговорить – слаже нет. Так ли, нет, Мария Степановна?
– Кабыть так, Поликарп Иванович... Кто о чем, а вшивый про баню, – тоненько пропела вспотевшая от чая Марьюшка...
– Мы должны безропотно, покорно умереть, чтобы уступить место другим – алчным и хищным. Мне говорят: поезжай в богадельню, там присмотрят. Да там крысы пальцы отгрызут. Там черви в каше, там кусок изо рта вырвут и домой оттащат своей свинье, – как псаломщик, играя голосом на обертонах, гудел невидимый Поликушка. – А тут я что захотел, то и в рот положил. Тут Клавдеюшкой моей в каждом углу пахнет. Я, может, оттого и пыль не стираю. – Поликушка всхлипнул, заскрипел сиденьем, заворочался сырым телом, наверное, хотел занять достойное положение, хватался за поручи и не мог подняться. – «Мои года, мое богатство», говорят. На кого бы свалить это богатство? Все отдам... Все отдали, и это отдадим. Хрюшки столпились у корыта. Это они Клаву мою съели, направили синий луч... И почто я, дурень, Клаву ругал? И то худо, и то не так. Бывало, за рулем так устанешь, рук некуда скласть – гудят. Геморрой мучит, радикулит, сердце давит, в глазах рябит. Приду, а она мне от порога: «Опять весь извазюкался, портки сымай, стирать буду». Мне бы рюмку скорей, а она – «портки сымай...» О, Господи!.. И зачем ругал? Пусть бы стирала...