...Недалеко от входа на кладбище Зулус зачищал могилу, частил лопатою: наверх вылетали, как рыжие птицы, влажные комья рассыпчатого песка. Двадцать лет отгорбатил мужик на северной шахте с совковой лопатой на навалке угля, так что для него не труд – вырыть какую-то ямку. Вылез, смерил заступом, подбрил от травы кромку: наверное, остался доволен работой. Я глазел, подпирая плечом калитку. Зулус случайно наткнулся на меня взглядом и вдруг направился ко мне, будто рак с клешнями, наставив в мою сторону седой чуб, клювастый нос и тугую щетку усов.
– Вот смастырил Гаврошу землянку, – крикнул не доходя.
– Выходит, и копать больше некому? – спросил я, чтобы завязать разговор.
Сначала могильщик повиделся мне излишне веселым и несколько торжественным. А может, показалось так моему осуждающему взору? От Зулуса пахло влажной разворошенной землею, тленом, пивом и табаком. Сложный густой дух, от которого воротит душу. Лицо было пыльным, золотистые песчинки застряли на высоко вскинутых бровях, в густом частоколе ресниц, на широкополой шляпе из фетра. Губы стали желтые, спекшиеся от кладбищенской землицы.
– Значит, некому. – Зулус взглянул напряженно, строго, словно выведывал от меня тайные знания. Только сейчас я самонадеянно подумал, что мужик угодил под мою власть, и я могу вить из него веревки. И тут же повинился за свой осуждающий тон:
– Ну да, близкой родне копать могилу нельзя... Отныне, Федор, все на твоих плечах: и гроб, и крест, и ямка... Один ты из мужиков-то остался в нашем конце. Говорят: «Доброму народу нет переводу». А вот перевелись... Как моль съела.
– Баба родится для навозу, а мужик для извозу. Чтобы, значит, ездили на нем... Только одних скинули, тут же другие уселися на шею. Давно ли сидят, а уж протерли загривок до дырьев. Наплодили паразитов, склещились. Вот и не стало мужиков-то. – Зулус несколько раз нервно ударил заступом по частоколу, словно выбивал из себя злость. Видно было, что в нем поселилась смута. Ему куда проще было, когда афганскому чуреку он совал за опояску гранату... А теперь вот братан, наверное, снится, каждую ночь изводит изводом. Почему руку-то не протянул?.. Ведь как заклинило... И все, уже не вернуть того мгновения.
Зулус мялся, явно намеревался что-то спросить и не решался. Я догадывался, чем мается Федор, но клонил разговор в сторону. Хотя внезапная кажущаяся власть над мужиком меня гнетила. Моя внутренняя хмарь походила на душевную хворь, случающуюся при разлуке с близким человеком, причины ее известны, а изгнать из груди отчего-то не торопишься, тешишь ее в себе, испытывая странную сладость. Вроде бы и моей-то вины в случившемся никакой: это вина Зулуса неслышно переселилась в меня.
– Место высокое, сухое выбрал Гаврошу. Чуть наособинку вырыл, чтобы никого не грыз. И никто мешать ему не будет: ни отец-покойничек, ни дед с бабкой. Всю жизнь ему кто-то мешал. А сейчас лежи-полеживай... С детства драчун был. Чуть, бывало, выпьет, давай кулаками махать... Отцу глаз выбил. Отец сказал ему: «Как умру, ко гробу моему не подходи...»
Зулус принагнулся над загородкой, заглянул в мой дворишко: что-то неожиданно привлекло мужика.
– Это что там у сарайки-то лежит?..
– Крест бетонный... Старик Могутин для себя отлил, да вот поставить не смогли...
– Пустяки... Пусть послужит Гаврошу... На тракторе отволоку... Из-под него-то уж не рыпнется.
– Как братья еще посмотрят...
Мне бы обрадоваться, что позарились на крест, напрасно мозолящий глаза и вселяющий смутную тревогу. Но сейчас что-то ревниво вдруг затеснилось в груди, словно бы для себя берег.
– Чего у них спрашивать? Они только в бутылку глядят, будто в ней кино интересное кажут...
Прошел к сарайке, обошел вокруг намогильника, хотел даже сапогом попинать, наметанным взглядом оценил.
– Добрая вещь, скажу тебе... Такие штуки на дворе не валяются...
– А в Жабках, как видишь, валяются...
– Потому что дураки живут в Жабках и дурки... Ему же сносу нет... Двести лет простоит. Пожалуй, слишком жирно будет для Гавроша... Ему и кола осинового хватит. Этот крест для большого человека... Вот тебе, профессор, пойдет... Чтобы издаля было видать. Чтобы, кто ни едет, поманивало поглядеть, кто под ним лежит. И Жабок не станет, и лесом все обрастет... Вот память так память. А тут Гаврош... Смешно ведь... Ну просто на смех воронам.
Я обиделся за Артема:
– Что он, злодей какой? Что ты на него вымостился?
– Он хуже злодея. Он стервятник... Ему бы падаль клевать... Он безмозглый слуга и бездельник, а от них в мире все зло. Такому человеку жить нельзя на белом свете...
– А может, он будет у Господа в привратниках? Откуда тебе знать? Тебя встретит и скажет: а ну, подь, злодей, в ад!
– Может, так и будет... Наверное, так и будет. Бог любит подленьких и тихоньких. – Зулус оставил мой прямой намек без возражений. – Но пока-то я на земле. А здесь я бы таким, как Артем, запретил жить. От них, шептунов, одна вонь. Пусть пируют в раю, если Господь для них такой добренький.
– Слушай, Федор... В Японии был случай. Во время войны двух солдат поставили в охрану у склада. А сменить забыли иль времени не было... Уже атомную бомбу сбросили, с америкашками замирились, двадцать лет прошло. На этих солдат наткнулись случайно. А они все склад охраняют. Уже поседели, борода по пояс. Закричали: «Стой! Кто идет? Стрелять будем!» Вот она – верность долгу... и уставу.
– Косоглазые бараны. Вот и правильно позабыли их, потому что бараны... Лучше бы пару вшивых янки в океане утопили... Зубами в глотку... Иль кинжал в брюхо – и кишки вон... Они ж чертям продались... Каждую минуту черта поминают, как мы матюжок для связки речи. Иль на худой конец – харакири. Тоже хорошая штука... Меч себе в брюхо вонзил и три раза в кишках провернул для верности. – Зулус осклабился, сделал зверское лицо, словно бы сейчас решился сотворить себе казнь. – Вот эту верность долгу я понимаю... Безмозглые бараны... Япошки косоглазые... Слабаки против русского... Они мне напоминают жареных угрей. Ел однажды в Воркуте в ресторане.
Я хотел возразить: де, слабые люди себе харакири не делают, и не успел – позвали братья Бариновы, что приклеились к лавке под ветлою. Вроде бы пьянее вина сидят, света белого не видя, а вот нас углядели.
– А ну, подьте до нас, мужики! Разговор до вас есть!.. – Это старший звал, Григорий, уже прилично на взводе. Нос вертлюгом, голубенькие глазки далеко разбежались, от вина в углах тонких губ белая пена, похожая на манную кашу. Судя по опустевшему ящику и склянкам, раскатившимся по траве, братья усердно поминали Артема, но бутылка в заначке нашлась.
Зулус не чинился, охотно принял на грудь, вдогон и вторую стопку оприходовал без закуски. Но когда налили пьяной доброй рукою третий стакашек, вдруг решительно отстранил угощение.
– Завязал, что ли? Или брезгуешь нами? – заикаясь, спросил Григорий, качнулся и чуть не свалился с лавки. Два его брата отстранение, вскинув головы, по-философски задумчиво смотрели в глубь ветшающей деревни.