— За трапезой положено читать из святых книг, чтобы не было празднословия, а была бы молитва или же богомыслие.
«Богомыслие…» — повторила про себя Мирослава.
Гости примолкли. Тогда матушка попросила спеть молодого дьячка с иконописным лицом, тот встал и красивым, нежным голосом пропел духовную песню собственного, как видно, сочинения, восславляющую Святую Русь и святую веру. Потом и сама настоятельница неожиданно спела «Если матушка твоя ещё жива…», от этой песни у Мирославы, похоронившей несколько лет назад родителей, навернулись слезы. Потом молились слаженным хором и снова поднимали гранёные стаканы с кагором за праздник, за батюшку, за гостей–попечителей и, наконец, за самое матушку.
Мирослава, чуть отпивая вина и чуть откусывая пирожка, внимательно и с некоторым удивлением за всем наблюдала. Напротив неё сидела старушка, вся в чёрном, со сморщенным, как печёное яблочко, личиком, но на редкость живыми, блестящими глазами, она всё крестилась и улыбалась беззубым ртом, а рядом со стулом стояла её деревянная клюка. Мирослава подумала, что она похожа на странствующих старух–богомолиц, «калик перехожих», как они описаны у русских классиков, например, у Островского. Другая старуха, годами, быть может, не намного моложе «странницы», была, напротив, разодета во все яркое, цветное, совсем здесь неуместное, мало того, глаза её были подведены, морщинистые щеки нарумянены, как у старой блудницы, под газовой косынкой громоздился высокий начёс крашенных хной волос. Мирослава все поглядывала на неё, не понимая, почему она‑то здесь. Видать, в такой день и правда всех и всяких принимают.
Когда запели в очередной раз молитву, она вдруг подумала про себя: «А что я тут делаю? Почему я здесь?». Попыталась увидеть себя со стороны, глазами той же матушки, хотя та ни разу за всё время трапезы даже не взглянула в её сторону, и поняла, что и сама выглядит странно и неуместно за этим столом. Белый шёлковый шарфик то и дело соскальзывал с её головы и один раз даже упал на пол, под стул, она подняла его и решила больше уж не надевать, положила на колени.
Именно в этот момент матушка заговорила о людях, которые входят в храм, не смирив своей гордыни, то есть входят исключительно для того, чтобы погордиться собой: вот, мол, я какой, переступил‑таки порог церкви. Упомянула вскользь и про женщин, которые не ведают, что не только в церкви, но и в любом другом месте, где есть иконы, негоже находиться с непокрытой головой (Мирослава снова накинула шарфик). И ещё про то, что много есть нынче богатых людей, и церковь они теперь посещают. Но истинные ли они христиане, если все ещё одержимы духом стяжательства? «Ибо сказал Господь: всё, что имеешь, продай и раздай нищим». А помогай они щедрее православной церкви, сколько бы храмов во славу Господа Бога нашего Иисуса Христа можно было бы построить!
Мирославе показалось, что и это она специально для неё говорит, хотя и не смотрит в её сторону.
После трапезы, длившейся, впрочем, недолго, не больше часа, все снова вышли во двор, гости стали прощаться и рассаживаться по оставленным тут и там машинам. «Почему они даже с машинами сюда пускают, разве тут проходной двор?» — подумала Мирослава, сама она оставила машину далеко за воротами и вошла в монастырский двор пешком.
Монашенка в чёрном бархатном, та, что читала вслух житие Варлаама, пробегая мимо неё, приостановилась, спросила:
— А вы кого‑то ждёте?
— Да, матушку вашу.
— А по какому вопросу? Я её секретарь.
— Очень приятно. Как вас звать?
— Матушка Евлампия.
На вид ей было лет 25.
Мирослава не удержалась:
— А прежде как звали?
— Это неважно, — сказала она строго. – Так по какому вы вопросу?
Мирослава подумала, что многое тут устроено так же, как в миру.
— По личному.
Матушка Евлампия хотела ещё что‑то сказать, но не нашлась, развернулась и засеменила туда, где стояло црковно–монастырское начальство. Настоятельница, между тем, прощалась с главными гостями – батюшкой из городского храма и певчими. Все они, кроме батюшки, уже переоделись в светское, а молодой иконописный дьячок даже спрятал длинные волосы под модное кепи и выглядел теперь совсем обычным молодым человеком. Они ещё постояли у машины, высказывая довольство друг другом и проведённым праздником. Мирослава терпеливо ждала в сторонке. Наконец те тронулись, матушка обернулась и чуть было не прошла мимо, да Евлампия указала ей на ожидающую неизвестно чего гостью. Матушка нехотя приблизилась и, кажется, снова готова была разговаривать прямо тут, посреди дороги.
— А можно где‑нибудь присесть? Я долго не задержу, — попросила Мирослава.
Они прошли вглубь двора, к высокому, раскидистому каштану, на нижней ветке которого висел небольшой чугунный колокол, с его помощью, как видно, созывали монастырских на обед, а может, и на службу, и сели под ним на вросших в землю пнях, поставленных вокруг другого, гораздо более широкого пня, служившего столом. Мирослава провела рукой, смахивая листья, вынула из сумочки носовой платок, расстелила и только после этого присела на краешек. Матушка ничего подобного не проделывая, села напротив неё. Тотчас к ней стали подходить и обращаться с разными вопросами то послушницы, то подзадержавшиеся, а то и вновь подъехавшие гости. С одним из них, на вид типичным предпринимателем, матушка вступила в длинный разговор, который Мирославе поневоле пришлось слушать, речь шла о стройматериалах для возводящейся здесь же, на территории монастыря второй церкви.
Когда она обратила, наконец, лицо к истомившейся в ожидании Мирославе, той уже ни о чём не хотелось говорить. Когда ехала сюда, она все представляла себе не так. Ей виделась уютная маленькая келья, ну, пусть не келья, но все же какая‑то комната, где они с матушкой ведут неспешный и задушевный разговор наедине друг с другом… А тут – стройплощадка какая‑то, люди, беготня, да и сама матушка – вроде заправского прораба. Она поняла, что задушевного разговора не получится, но все же решила попробовать. Раз уж приехала в такую даль, раз уж столько ждала….
Вопрос был простой и одновременно сложный. Может ли женщина вроде неё, женщина, которая от всего и от всех устала, женщина, которой не хватает одного – возможности остаться наедине с собой и собраться с мыслями, подумать о прожитой жизни… может ли такая женщина попросить в монастыре временного убежища, не для послушания, не для пострига, а лишь для уединения, для того, чтобы вдали от всех…
Мирослава открыла было рот, чтобы сказать всё это, но сказала почему‑то совсем другое.
— Я книжку пишу, про женщин, про их судьбы, и у меня одна из героинь попадает в монастырь, так вот я хотела…
— А сгореть не боишься? – оборвала её матушка Варвара, не дав договорить.
Мирослава опешила. Что значит «сгореть»? Почему это «сгореть»? Натурально сгореть, в аду, объяснила матушка. Да за что же?! А вот за это самое, что касаешься того, чего касаться всуе не следует. Но почему же «всуе»? А потому, что без глубокой веры, без молитвы нельзя сметь рассуждать о Боге и о святом Ему служении, в том числе монашеском. Да знаешь ли ты что есть монашество? – тут голос матушки Варвары возвысился и зазавенел. – Это есть бескровное мученичество, это отречение от мира и всего, что в мире, от житейского благополучия, от всех мирских связей, от родства. Это жизнь во Христе, со Христом и ради Христа! Это денная и нощная молитва и размышление о Законе Божием. Здесь просто так, из праздного любопытства никто жить не может. Здесь не санаторий. Здесь работают и молятся. Коли пришёл – то сразу, с первого дня исполняй послушания, работай! Работай и молись. А знаешь ли ты, что такое истинная молитва? Иные без волос и без зубов остаются.