Герминьен
Безлюдные пространства, окружавшие замок, бдительно сомкнулись над гостями, чье пребывание, кажется, очень скоро приобрело характер неопределенной длительности. Что касается Гейде, то она чувствовала себя в одном из тех узлов человеческих вибраций планеты, где абсолютная тишина, порождаемая одним лишь преодолевающим взаимодействием противоположных движений, становится от того лишь более убаюкивающей в своей опасной нестабильности, — и вся природа явилась ей тогда при свете обольстительной и неисчерпаемой новизны: с животной неосознанностью она упивалась свежим и возбуждающим воздухом, сверканием газонов и деревьев, чистотой подвижных вод. Казалось, она вновь облачилась в одежды свежести и невинности.
[77]
Источник, дубовая роща, позолоченная солнцем прогалина становились целью ее непринужденных прогулок, из которых всякая чисто человеческая побудительная причина, казалось, была на краткое время исключена. Она часто являлась в лесах Сторвана и на морском горизонте, где ее драматическое появление легко могло бы сравниться с редчайшими сценами этой девственной природы, с игрой подвижных вод и ветра, которому она, с чудным величием, доверяла складки своего длинного белого плаща. Жизнь с жаром проникала в ее тело, столь любимое светом, беспрестанно омывавшим его нежной дымкой. Присутствие Альбера, как ей казалось, заполнило до крайних пределов его зачарованное царство; так что ободряющая добродетель этого обожаемого ею тела не раз представлялась ей более близкой и более реальной на свежих берегах источника, в невиданном лесном убежище, чем она могла прочувствовать ее даже во время их первого вечера на террасе, когда она подарила ему поцелуй, смелость которого все еще погружала ее в длящееся удивление.
Их совместная жизнь естественно организовалась как четкая и в своих самых неожиданных сцеплениях почти нереальная последовательность театральных сцен,
[78]
где число действующих лиц, предельно ограниченное, призвано было подчеркнуть чисто внутренний характер драмы. Чаще всего случалось так, что в начале дня каждый из действующих лиц был предоставлен самому себе в своей полнейшей спонтанности: так в экспозиции театральной пьесы актер предстает перед публикой свежим, еще свободным от все более и более рокового развития событий, которые затем, вплоть до самой развязки, будут налагать суровые ограничения на все его малейшие движения. Эти утра часто посвящались одиночным прогулкам к морю и в лес; и волшебная феерия солнца, и свежесть, что предшествовала новому созиданию выходящего из хаоса мира, в своем опасном коварстве заставляли всех поверить, что жизнь снова открывается перед ними, свободная от всяческих преград; они дышали полной грудью в атмосфере возродившейся юности мира, их дух, казалось, становился девственно свободным от всяческих забот, и в своей возбуждающей свободе, словно играючи, ускользал от воздействия той изощренной атмосферы, которую, как запах озона, оставляемый мощным электрическим разрядом, оставила нависшей над замком гроза первого вечера. Но опытный ум не увидел бы в этом ничего иного, кроме изощренности рока, щедро расточавшего им свои коварные утешения, походившие на смешанное с пряностями ароматное вино, которым укрепляют тело подвергнутых пытке, дабы удвоить в них остроту новых мучений и довести их до высшего предела душераздирающего наслаждения. После обеда оцепенение, под воздействием солнечных лучей охватившее двор и залы замка, возвестило их напряженным от ожидания нервам о начале смертельной игры. Неведомая сила толкнула тогда Гейде и Альбера друг к другу, и в течение длительных часов они исчезали, прятались в опасном уединении в ближнем лесу. Эти бесцельные прогулки по лесу скоро приобрели для обоих непоправимое очарование. И Гейде чудилось, что мир умирает и просыпается каждую секунду вместе с удвоенным шумом их шагов, и что вся ее жизнь, легкая и колеблющаяся, подвешена на руке Альбера.
Но вскоре за этими мгновениями непринужденности последовало беспокойство. Вся кровь взволновалась и пробудилась в ней, наполнила ее артерии волнующим зноем, словно пурпурное дерево, распустившее свои ветви под небесной сенью леса. Она превращалась в неподвижный кровяной столп,
[79]
она просыпалась во власти странной тревоги; ей казалось, что вены ее были неспособны удержать в себе хотя бы еще на мгновение ужасающий поток этой крови, бившейся в ней с яростью при едином прикосновении руки Альбера, — и что этот поток мог в любой момент хлынуть и забрызгать деревья своей горячей струей, и тогда ее охватит холод смерти, чей кинжал, казалось, она уже чувствовала между лопатками. И тогда, дрожа, она оставила руку Альбера и легла на мшистую подстилку у его ног, спрятав голову под его согнутой рукой, чтобы он не смог прочитать во глубине ее глаз ее удручающее поражение. И в то время как он, встав и опершись о низкую ветвь, метнул в ее сторону блеск своих жестоких и ясных глаз, с ангельским отречением и доверчивостью — словно покорная рабыня — она возносила к нему, как молитву, сокровища тела, целиком ему преданного.
[80]
Она развязала сандалии, и ее обнаженные ноги засверкали на свежем ковре мха. Ее груди незримо трепетали под легким шелком. Она распустила волосы, которые, словно лужицы воды, растеклись по газону. Она раскинула руки с напряженными мускулами, дрожавшими у нее под кожей и излучавшими жар чарующей жизни. Наконец, она повернула к нему голову и, полуоткрыв глаза, дала просочиться из них жгучему свету, похожему на пелену крови, в которой она утопала. Она лежала пред ним, полностью отданная тому, от кого ежесекундно зависело чудо продления ее жизни, и порой ей казалось, что масса расплавленного металла со всем его поглощающим жаром рождалась от ее волнующихся и ненасытных грудей, заполнив все изгибы ее плоти потоками жидкого огня; порой же ей казалось, что вся она с бредовой легкостью поднимается к синему и далекому небу, которое вместе с потоком свежего света, что образовался между вершинами деревьев над ее головой, всасывает ее в себя. И такой силы был в ней взрыв жизни, что ей представлялось, будто тело ее, словно зрелый персик, вот-вот раскроется под воздействием печного огня, что кожа ее оторвется от нее всей своей массивной толщиной и повернется к солнцу, чтобы своими красными артериями истощить в себе пламень любви, и ее самая сокровенная плоть оторвется болтающимися лохмотьями от своих оснований и брызнет тысячей складок, словно порвавшееся от крови и пламени знамя, на виду у солнца в невиданной, последней и устрашающей наготе.