Приехав в больницу, Рут убедилась, что интерес публики к Хиро Танаке нисколько не угас. Повсюду сновали репортеры, пытаясь выудить у юристов, врачей, медсестер и даже швейцаров хоть что-нибудь о Хиро. Он упрямо отказывался говорить с кем бы то ни было, даже с адвокатом, назначенным по решению суда, и переводчиком. У него было заражение крови с высокой температурой, бактериальная дизентерия и глисты, и штат Джорджия предъявил ему двадцать два уголовных обвинения, а Иммиграционная служба — еще двенадцать.
Рут дала себя сфотографировать на ступеньках больницы — нет, не торговать собой, но не отказываться же, когда капитал сам идет в руки, — а интервьюеров она отшила. Зачем с ними делиться? Это теперь ее хлеб. Конечно, она понимала, в какой переплет попал Хиро, и чувствовала себя нехорошо, и знала, что злые языки — всевозможные джейн шайны — будут говорить, что она именно торгует собой, наживается на его беде, сама от суда увильнула, а его оставила за все отдуваться. Особенно теперь будут говорить, когда обвинения против Саксби сняты и, согласно договоренности с Эберкорном и окружным прокурором, ее тоже не тронут. Но это будет поклеп. Злонамеренное искажение фактов. Виноватой перед Хиро она себя все же чувствовала, но в лифте постаралась взять себя в руки. В конце концов, никто не просил его прыгать с «Токати-мару» и лезть к ней в студию — это они все должны понять. Он должен понять. И если она согласилась давать показания в обмен на собственную неприкосновенность, то ведь она сделает все, что в ее силах, чтобы убедить их в невиновности Хиро, в том, что вся эта история — сплошная цепь недоразумений, что он не более чем мальчишка-переросток, дурачок, простофиля, предел мечтаний которого — клетушка в нью-йоркском квартале Маленькая Япония и растворение в толпе. Что тут преступного? Это трогательно — и только.
Лифт остановился на нужном этаже. Дежурная медсестра, коренастая негритянка с тугими косичками и тяжеленными, как пресс-папье, серьгами окинула Рут с ног до головы таким любопытным взором, каким она могла бы посмотреть на Ди, Ферджи или саму Донну Саммер, и провела ее мимо скучающего помощника шерифа в палату Хиро. Он полусидел на своей койке и выглядел изнуренным, кожа и белки глаз у него были желтоватые, нездоровые. Лицо, которое в первый миг показалось ей застывшим, бесстрастным, каменным ликом Будды, при виде ее ожило.
— Русу, — сказал он, и как ни был он угнетен, как ни был изранен, болен и повержен, он не мог скрыть радости, по лицу его тенью прошла слабая кривая улыбка.
Рут не переоценивала значения всей этой истории — истории Хиро. Ее истории. Период полураспада подобной сенсации — от силы дня три. Это одна из тех историй, что по какой-то неведомой причине заставляют всю страну биться в истерике и очень быстро выдыхаются до нуля, до вчерашней новости, до тлеющего мерцания в глубинах коллективной памяти. Она понимала это прекрасно. Но при том была уверена, что книга будет готова через полгода — ведь это ее собственная история, Рут находится в гуще событий — и с ее помощью она еще раздует это мерцание в яркое пламя. Ее уверенность явно разделяли издатели. Репортеры, толпящиеся у входа, создавали ажиотаж, которого не купишь ни за какие деньги.
— Хиро, — сказала она и двинулась к нему.
Она села у постели. Воцарилась тишина. Помощник шерифа просунул в дверь ничего не выражающее лицо и закрыл ее снова.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она наконец и, порывшись в сумочке, вынула маленькую красивую коробочку сладких пирожных из бобовой муки. — Вот принесла тебе, — положила пирожные на стол.
Помощник шерифа заглянул снова, потом решительно подошел к столу, забрал коробку и протянул руку за сумочкой.
— Я вас не обыскиваю там, ничего, — сказал он, — но приказано смотреть, — и вернулся на свой пост.
— Ну, так как ты себя чувствуешь? — вновь спросила Рут. — Хорошо с тобой обращаются? Может быть, о чем-то хочешь попросить?
Хиро молчал.
— А как насчет бабушки? Хочешь, я ей напишу? Или позвоню?
Хиро не отвечал. Вновь наступила тишина. После долгого молчания он посмотрел на нее скорбными глазами и произнес: — Ты обманура мне, Русу.
Теперь настал ее черед замолчать.
— В доме, — сказал он, и голос его казался обескровленным, иссохшим, вывороченным корнями наружу, — ты была одна. Ты говорира им, сьто я там.
Так вот оно что. Ей не придется оправдываться из-за лодки, болота и Турко — этого он в памяти не удержал. Его мучает то, что было тогда, на острове. Все это время он думал, что она его предала.
— Нет, — сказала она.
— Да. Ты никогда не хотера возить меня на матарика.
— Нет. Это Саксби. Он увидел тебя на крыльце и сообщил в полицию, не предупредив меня. Когда я узнала, было уже поздно. — Она понизила голос: — Я действительно хотела тебе помочь. И сейчас хочу. Очень хочу.
Он посмотрел в окно. Пятый этаж. Ничего не видать, кроме мертвых облаков в мертвом небе.
— Я устал, — сказал он после паузы.
Она хотела подбодрить его, пообещать, что все будет хорошо, что она о нем позаботится, что попросит отца помочь и Дэйва Фортунова подключит — у него в Саванне большие связи, — но не смогла. Что-то мешало. Он выглядел ужасно. Помощник шерифа смотрел на них.
— Ну ладно. — Она поднялась со стула. — Я все понимаю. Ничего страшного. Завтра опять приду, хорошо?
Он взглянул на нее снизу вверх, с трудом выпростал из-под одеяла руку и сделал прощальное движение ладонью.
— Сейсас попросяемся.
Что-то шевельнулось в ней в этот миг, остро подступило к горлу, и она наклонилась к нему, дотронулась губами до его щеки, черт с ними, пусть смотрят.
— Ну, до завтра, — сказала она.
Он не ответил.
Город Братской Любви
Снилось ему то, о чем и подумать невозможно: ужасы, муки, ненависть. Сны стали его одолевать, когда он плыл в каком-то бестелесном пространстве, где перед глазами вдруг вспыхивали цветные пятна, где лица перетекали одно в другое без всякого смысла и без всякой последовательности. Да еще это шипение, беспрерывное шипение, словно от воздуха, выходящего из проколотого легкого. Он увидел, как Тиба превращается в Вакабаяси, а Вакабаяси — в Угря, и почувствовал удары многочисленных рук. Он увидел свою мать на дне пруда — истлевшие пальцы, зияющий провал рта, — и шипение перешло в крик, беззвучный и нескончаемый. Он увидел Рут, и ее лицо было лицом его врагов и мучителей, и глаза ее пылали их ненавистью. А потом он увидел самого себя на дне мертвого, черного, бесконечного американского болота, плоть его обесцветилась и стала отслаиваться, отделяться от костей, и вдруг он начал всплывать, оставляя свое тело внизу, их всех оставляя внизу, всплывать к дрожащему, переливчатому сиянию поверхности.
Он очнулся в больничной палате в ярком свете дня. Над ним колыхался пузырь с прозрачной жидкостью, которая по трубке перетекала ему в руку. Он попробовал эту руку поднять и не смог. У двери стоял человек, долгоносый мужчина в форме. Над постелью склонилась медсестра-негритянка.