А в Питере бывало очень холодно. Я тосковал по помидорам на поле, по стойкой вызывающей плоти, все здесь было необязательно и мокро, на Сфинкса, завезенного Петром, смотреть было жалко и страшно — он наверняка давно уже умер от чахотки.
В мае предстояло испытание белыми ночами.
Так мерзнуть можно только в мае,
Когда лиловая сирень
Стоит, закат перенимая,
И тень наводит на плетень.
Теней, впрочем, не было, призрачно было и неуютно, как в раю в дурную погоду.
Раз в неделю мы обретались в газете «Смена», вел там литконсультацию для пожилых графоманов поэт Герман Гоппе, фронтовик, чувствующий поэзию с лета, вылавливающий ее из воздуха. Стихов его я не читал. Набиралось нас человек десять, мы помогали Гоппе разбираться с любителями поэзии, затем вожак наш, Алик Азизов, объявлял:
— Консультация окончена, тех, кто пишет пьесу, прошу остаться.
И мы сочиняли из недели в неделю свою многоактную пьесу. Иногда Гоппе угощал нас коньяком в редакционном буфете. Газетные остряки называли нас гопкомпанией.
Однажды, заметив, что я опьянел после третьей рюмки, Гоппе спросил в упор:
— Чего тебе надо?
— Всего ничего, Герман Борисович, — жеманничал я, — денег, любви, славы.
— Ну, это поправимо, — успокоился Герман. — Поезжай в командировку от газеты. Очерк напишешь, — будут тебе и деньги, и слава, и безграничная любовь. А не напишешь, что скорее всего, хоть проветришься.
— А куда? — озадаченно спросил я.
— Ну куда я тебя могу послать. Конечно же, в рыболовецкий колхоз. В Новую Ладогу.
Я подпрыгнул.
Был конец мая, сессия то ли еще не началась, то ли уже закончилась, во всяком случае, дней пять я мог себе позволить. Я получил настоящие командировочные и справку, что являюсь сотрудником молодежной газеты «Смена».
Светлая старушка, администратор и уборщица гостиницы, маленького домика с геранями в окошках, сочувственно сказала, что мест нет и не будет, что ожидается футбольная команда класса «Б» — она сделала ударение на классе «Б», едва ли понимая, что это такое.
«Вот те на, — испугался я, — что же делать?» Я, было, пошел к выходу, но решил, что нужно использовать все аргументы, даже самые дохлые.
— А что я скажу в редакции? — пробормотал я, показывая командировочное удостоверение и справку.
Старушка рассердилась.
— Молодой человек, не надо меня дурачить. Сразу надо было сказать… Пойдемте.
Она привела меня в отдельный номер, в белую чистую комнатку с вожделенными геранями.
«Ну его к черту, — подумал я, — не ждут же, в конце концов, от меня этого очерка. Просижу-ка я здесь пять дней безвылазно, стихов напишу кучу». Я посмотрел на розовые герани: «Нет, неудобно».
Отложив дела до утра, я пошел гулять. Маленький городок с суворовскими казармами внезапно кончился, я оказался на берегу Ладожского озера. Оно напоминало Финский залив, то есть ненастоящее море, радости по этому поводу я не испытывал, но было любопытно. Я побрел по берегу, взбирался на валуны и спрыгивал с них, как турист. По серой плоской воде плавали небольшие айсберги, набегала мелкая рябь, это были гравюры Рокуэлла Кента.
Мне стало скучно. Я свернул на дорогу, ведущую в лес. Дымились уже мелкой листвой березы, зелень была слабая, прозрачная, как крылышки сильфиды — то ли стрекозы, то ли бабочки, залетающей иногда в городские дома.
Березы и громадные сосны сменились вдруг мелкими зарослями какой-то чепухи: ольха, бузина, неизвестные мне кусты. Дорога выродилась в тропинку, заросшую посередине. Я собрался повернуть обратно, но лес внезапно поредел, показалась большая поляна, серебристые чешуйчатые крыши. Дома не были заколочены, но было очевидно, что деревня пуста.
Валялись истлевшие сети,
В траве поплавок потухал,
Вдруг треснуло что-то, и светел
Был яростный крик петуха.
Казалось, падет наважденье,
И в этот заливистый миг
Начнет на крыльцо восхожденье
Бесшумный веселый старик.
Казалось…
Но в лиственной раме
Краснел, лиловел, клокотал,
Корявыми топал ногами
Петух, наседал на кота.
На новом наречье, на страшном,
Лишенном корней и начал,
Мешая дичайший с домашним,
Проклятия хрипло кричал…
Кот втянул голову, неподвижно глядел на петуха, затем махнул лапой и исчез в траве.
Сердце мое запрыгало. Я понял, зачем я оказался здесь — вдали от Одессы, вдали от Питера, вдали даже от Новой Ладоги, на заросшей тропинке в пустой деревне.
Я вытянул носок правой ноги, как при строевом шаге, и медленно оттянул ногу. Затем стремительно выбросил ее вперед и попал.
Нога слегка завязла в пуховой теплой тяжести, раздался глухой стук, петух заблажил по-куриному, пролетел метров пять, приземлился, шлепнулся на бок, выпрямился и побежал не оглядываясь. Я вздохнул, усталость трудного этого года оставила меня.
— Черт, несешься, как угорелый, — раздался женский голос.
Я шагнул вперед. Пригнувшись, отводя ветку рукой, на тропинку вышла женщина. Она была в армейском бушлате, укутана коричневым платком, на левой руке висело коническое пожарное ведро, выкрашенное красным кадмием.
— Здравствуйте, — сказала женщина, — а я смотрю, что петух летит как угорелый.
— Это я его стукнул, — признался я.
Женщина долго рассматривала меня.
— Ну и правильно, — решила она.
— А скажите, что за деревня такая… странная?
Женщина махнула рукой:
— Какая деревня, погост. Ее уже и на карте нет. Неперспективная. А называется — Отречье.
— Серьезно?
— А что тут такого? — удивилась женщина, — название как название. От реки, наверное.
Она пошла вперед.
— А вы сами кто будете? — не оборачиваясь, спросила женщина.
Я догнал ее в два прыжка.
— Да так вот, из Ленинграда приехал в командировку.
В красном ведре болталась вода, в ней по кругу плавали небольшие серебряные рыбки с синим зловещим отливом.
— Что это? — удивился я.
— Да вот корюшка нынче нерестит. В мережу попалась. Нравится она мне, — мечтательно продолжала женщина. — Огурцом пахнет. Как попадется, держу ее несколько дней, наслаждаюсь. Потом коту отдаю.
Странная какая-то интонация, не интонация даже, а мелодия проступала сквозь речь этой женщины, то ли она кому-то подражала, то ли я слышал где-то подражание ей.
— А то зайдите ко мне, отдохните немного, отдохните. Как вас зовут?