«Какое мне дело до всех до вас», — вызывающе запел я в их сторону.
— Я тебе, блядь, покажу дело, — откликнулся пьяный дядя Коля, возившийся с замком. — А ну, стой!
На следующий день Валя прошла по коридору с независимым видом, Кока пытался смотреть прямо в глаза.
— Пойдем, — сказал я ему вечером.
Мы сели у ограды Мединовского садика, Кока с достоинством помалкивал, я прочел ему стихотворение, написанное ночью, что-то про волны железного цвета, я не помню сейчас, или делаю вид, что не помню. Оно было первое, или не первое, поэзия существует не во времени, она залегает… И черт сломит ногу в ее божественной тектонике.
Там не было ни слова о происшедшем, и Кока с облегчением пожал мне руку. Он виноват и готов ответить, подговорил его Юрка Браилов, этот носатый черт, турок из Херсона. Да, зажимались, целовались, что дальше — неизвестно. А стихи хорошие.
Через два месяца Валя Вивченко вышла замуж за штурмана дальнего плавания. Так вот, Соболь.
Ярким безжалостным январским днем отправились мы с Бердниковым самозванцами в Софрино, на Совещание молодых писателей. Совещание это было желательным звеном литературной карьеры — там замечали и благословляли молодых на публикации известные старики. Участники просеивались сквозь комиссию Союза писателей по борьбе с молодыми, как она неофициально называлась. Нас с Бердниковым не просеивали, а просто аккуратно вынули двумя пальчиками, чтобы не повредить агрегат. Тем не менее мы, слегка комплексуя, сели в автобус, набитый хорошо известными нам «молодыми», почти всем «молодым» было лет под сорок, я чувствовал себя двоечником, исключенным из школы. Два или три дружественные нам руководителя посоветовали ехать, обещая прослушивание.
Активным морозным бредом отдавали эти три дня в январе. Едва я уехал, в еще необжитом нашем доме погас свет, Таня вывихнула ногу и, плача, передвигалась по квартире с двухмесячной Катей на руках, подвязав к колену табуретку.
В темноте на нее охотилась кошка. Терпеливо, мерцая глазами, она поджидала Татьяну и прыгала на нее с антресоли, по всем правилам, на затылок, как рысь. С горем пополам уложив Катю, Таня разжигала в сковородке костер из газет, терпеливо держала в руке чайник.
В темном, построенном целиком микрорайоне заселены были только два дома, остальные, мертвые, мерцали отраженным в облицовочной плитке снегом, угрожающе дымили четыре трубы ТЭЦ, буксовали редкие автомобили. Свет и горячую воду вырубали попеременно четко, по неведомому нам графику. Это напоминало налеты фашистской авиации. Тем не менее это был дом, не квартира, не жилплощадь, а дом и жена, свалившиеся на меня, неверующего, Бог знает каким авансом…
В Софрино, в Доме творчества, оживленно формировались компании, распределялись комнаты, составлялись списки на довольствие. Ко мне подошла комиссионная девица, секретарь или администратор, строго посмотрела в глаза и проникновенно сказала:
— Надеюсь, вы понимаете, что вас с Бердниковым не существует?
Конечно, я понимал, понимал и Бердников, заливисто смеясь. Мы выбрали пустующую комнату на двоих, кое-как самостоятельно обустроили. В тот же вечер в нашей комнате Бердников открыл свой «семинар», многочисленные его поклонницы и несколько моих доброжелателей принесли с ужина еды, гораздо больше, чем нужно было несуществующим поэтам. Я был недоволен — Бердников решительно запретил курить в комнате.
Едва все разошлись и я выдохнул с облегчением, в комнату вернулся незнакомый мне ранее молодой человек и сказал, что хочет жить с нами.
Молодой человек был улыбчив, обходителен, с мохнатыми голубыми глазами. Я посмотрел на Бердникова.
— Живи, Юрочка, — вздохнул тот.
Юрочка поблагодарил, положил на пол тулупчик, смачно как-то расположился на нем и уснул.
Я попал в семинар старейшего из старших, Марка Андреевича Соболя, который благожелательно согласился обсудить меня наравне со всеми. Соболь проводил семинар в своей комнате, полулежа на кровати. Пока все рассаживались, Марк Андреевич поманил старосту, полувоенного на вид человека.
— Лекарство принесли? — ласково спросил он. Староста махнул бровями на подоконник: «Так точно».
Старик отодвинул занавеску, увидел бутылку коньяка и удовлетворенно кивнул.
Занятия проходили два раза в день, и к концу вечернего семинара Соболь бывал совершенно здоров. Это не имело особого значения — в нужный момент его заменяли Григорий Михайлович Левин и Олег Дмитриев. Я обсуждался в последний, третий день на вечернем семинаре.
Григорий Михайлович страстно меня хвалил, сердито поглядывая на окружающих, краснел, ерошил седые волосы, выкрикивал комплименты, как проклятия. Марк Андреевич вздрагивал, открывал глаза, снова закрывал их, согласно качая головой. Левин предложил мне почитать еще.
Соседка, старая карга,
Меня рассматривает косо,
В ее груди поет орган,
В зубах белеет папироса.
Старуха пела за стеной,
Вздыхала шумно, хлеб глотая,
И смерть моя была со мной,
Еще такая молодая.
Соболь проснулся, выпил полстопки.
— Олег, — спросил он Дмитриева, — ты можешь вздыхать шумно, хлеб глотая?
— Могу, — выдохнул грузный Дмитриев, грозно глядя на Соболя.
Марк Андреевич пожал плечами:
— Вы герой не моего романа, — сказал он мне тоном придворной дамы. Затем медленно положил подвядший кабачок лысой своей головы на мою кроличью шапку, лежащую на кровати.
Триумфатором был Юрочка. Окончивший Литинститут у Егора Исаева, стихи писал он крепкие и страстные, читал яростно, слегка рыча, как юный Маяковский. Возбужденный победой, он позвал меня в магазин за портвейном. Бывший сержант стройбата, Юрочка ориентировался на местности, как десантник.
Замысловатыми тропами, протоптанными в сугробах, он безошибочно вывел меня к сельскому магазину, где давали портвейн «777». По дороге я узнал, что он из Луганска, что был он хорошим сержантом, потом хорошим студентом и, наконец, классным дворником при Литинституте, что в дворницкой у него толпились, естественно, поэты, и что у него всегда находилась для них крупа, а иногда и картошка. Я представил себе поэтов, жующих крупу, и рассмеялся.
Юрочка мне понравился. Расставаясь, он загадочно говорил о новой своей жизни, извинялся, что не дает свой адрес, да и живет он у черта на куличках, а телефона нет… Вот ведь, и в Луганске, оказывается, бывают поэты. А я-то думал…
Думал конечно не я — семь лет к тому времени я жил в Москве, и, если меня хвалили, то, казалось мне, только потому, что я одессит. Хвалили, это куда ни шло — постоянно от меня требовали то хохмы, то блеска или безумия, то, на худой конец, просто колорита. Москвичи, побывавшие в Одессе, рассказывали мне байки, ожидая одобрения.
Катаев на старости лет владел умами, подавал на старости лет надежды. Старик, подающий надежды, — это что-то из Диккенса, это загадочное обещание неслыханного наследства для того только, чтобы почитали при жизни…