— Пойдемте дальше, там дорога, — сказала Ирина. — Она длинная, но мы ведь не торопимся.
На пологой призрачной дороге она взяла его под руку.
— Я наблюдала за вами. Мне понравилось, как вы молчали. Не люблю болтающих мужчин.
— У вас в архиве, наверное, тихо.
— Как когда, — загадочно ответила Ирина. Она глянула ему в глаза. — Неужели вы не можете уехать позже?
Сердце нерешительно сжалось. Так сжимается ладонь с найденным полудрагоценным камешком, сердоликом или агатом. Бросить жалко, а класть в карман вроде незачем. Кока промолчал.
— Я вас напугала, — засмеялась Ирина, — говорите же что-нибудь. Расскажите, как вы живете в своем Ташкенте.
Кока, собравшийся рассказать о черных азиатских ночах с младенческим плачем шакалов, о дальних горах, перевернутых в Сыр-Дарьинском море, о голубой керамике мечетей, услышал, что говорит он совершенно о другом, о вот этой дороге, которую, оказывается, знает наизусть, и о многих других по этим берегам, и о черных каракулях кустарника на обрывах, о ловле бычка в прибрежных скалах, бьющего током при поклевке. Ирина слушала хорошо, чуть ли не затаив дыхание.
Они перебрались через небольшой завал и спрыгнули в маленькую бухточку, на пружинящие бурые водоросли, выброшенные штормом. Ирина вздохнула. Что-то замаячило на горизонте, то ли дальний свет прожектора за Большефонтанским мысом, то ли зарница. Под их шагами из водорослей взлетали мелкие мушки, шуршали рачки-бокоплавки, белели пустые раковины мидий. Серые корочки высохших медуз потрескивали под ногами. Пахло даже не солью и не йодом — отдавало таким острым припадком детского счастья, что у Коки выступили слезы.
— Пойдемте отсюда, — сказала Ирина, — здесь воняет.
Ладонь медленно разжималась. Кока поспешно поднял плоский камешек и бросил его недалеко в море. Кругов было мало, и они быстро разошлись. Легкий камешек, планируя и меняя траекторию, упал на дно и лег меж больших заросших камней, ничего на дне не прибавив.
Неподалеку послышались голоса и смех.
— Наши, — закричал Нелединский, как осажденный пограничник, и, схватив Ирину за руку, потащил на голоса.
Сержик истолковал веселость Нелединского по-своему, подмигнул и спросил:
— Так не уедешь?
— А пойдемте еще выпьем, — требовательно сказал Кока.
— Слышу речь не Сержика, но мужа! — воскликнула Машка, схватила Коку сзади за локти и, упираясь, стала толкать его, как автомобиль.
На даче тихо говорили о Тарковском, об «Андрее Рублеве», сравнивали таланты отца и сына. Нелединский, улучив момент, тихонько пошел к выходу, заставляя себя не пригибаться, и тихо-тихо закрыл за собой калитку. «И черт меня дернул приехать, и встретить Плюща, и этого… Сержика». Часы на остановке показывали десять минут одиннадцатого, и Кока обрадовался — в одиннадцать буду дома. Подъехал ярко освещенный трамвай.
Крюк был небольшой, и Нелединский попросил таксиста ехать через Банковскую. Подойдя к занавешенному окну, он, упершись рукой в раму, постучал, затем попятился на несколько шагов, чтобы его разглядели из подвала. Портьера внизу зашевелилась, появилась рука на темном фоне, сделала неопределенный жест и канула. Кока помахал утонувшей руке и пошел к машине.
На Преображенской, угол Щепкина, остановились на светофоре, пропустили мужчину с коляской. Морозов обернулся, посмотрел невидящим взглядом на машину и пошел дальше, сутулясь. У Нелединского в горле появился ком. Он вдохнул до отказа и закрыл глаза. Машина тронулась. С закрытыми глазами укачивало, но он сидел так сколько мог. Затем с шумом вынырнул из темной глубины и стал на прощание смотреть по сторонам.
Июль еще постоял немного и ушел, громыхнув на прощание несильной грозой. В августе наступила глубокая старость. Все, что должно было быть зеленым, — оставалось еще зеленым, голубое — голубым, но бесконечная усталость была во всем. Море безучастно лежало на спине, глядя в небо, иногда хмурилось или дремало. Состарились дома на Молдаванке и в центре возле Привоза, состарились бревна, подпирающие их стены, крепко спали уличные собаки и гицели не ловили их, а сидели на жесткой короткой траве, поставив кружки с пивом между коленями.
Рыба не клевала, приелись кривые степные помидоры, теплая мякоть персика отдавала горечью разочарования, сморщенная косточка падала на размякший асфальт и погибала. Над Привозом желтым куполом стоял запах тления, медленно и обреченно двигались покупатели, продавцы устало соглашались.
Темное загадочное дерево софора с вызревающими стручками, набитыми зелеными шариками лака или клея, пыталось цвести по второму разу изжелта белыми старушечьими буклями. В винных подвалах было прохладно, но спускаться и подниматься стоило досадных усилий. Добравшийся все же до вина быстро старел, понимал всю тщету разнообразных своих попыток и грустно отвергал запоздавшую к обеду ложку.
Не звенели и не подпрыгивали, а беззвучно катились металлические рубли по полу бара «Красного», совершенно пустого, пускаемые единственным посетителем, полупьяным задумчивым бандитом. Бандит мог бы казаться молодым, но никому он не казался, никто его не видел — бармен Аркадий безнадежно старел в своей подсобке.
Жара была безысходная и обложная, как дождь. По ночам было душно, как после дождя, разочарованные шаги одиноких прохожих не давали эха, тускло и жирно блестели мощеные мостовые. Рухнул большой кусок резного карниза на Екатерининской улице, никого не убил, не зацепил даже, никого не было вокруг.
Посреди двора на Ольгиевской, на солнцепеке, сидел мальчик в трусах и бездумно, как заведенный, тер абрикосовую косточку о кирпич. Если вынуть сквозь протертую дырочку зернышко, получится свисток, а если кусочек зернышка оставить, свисток будет давать трели, совсем как милицейский.
Город, которому не было еще и двухсот, стремительно ветшал, был сморщен и старообразен, как дитя, зачатое алкоголиками. Да он и планировался как подделка под дряхлеющую Европу, кракелюры были заключены в идею.
Мудрость одесситов была скороспела, румяна и гидропонна, и плохо держала удары не только времени, но и погоды. Старики, чувствующие себя внучатыми ровесниками города, крепили связь времен вытертым, облысевшим фольклором, шикарной небрежностью и врожденным, историческим страхом, что отключат воду. «Воды нет», — доложили императрице. «Ассе д'о, — ответила Екатерина, — воды достаточно». Прочитанное наоборот заключение это и дало, говорят, название городу.
Лавой Везувия, привозимой в трюмах вместо балласта, мостили город, и лава время от времени просыпалась, напоминая о своем происхождении адским жаром. Все живое морщилось, кукожилось, возвращалось к своим истокам. Мирный бухгалтер Андрющенко где-нибудь на Слободке вскакивал ночами в трезвом бреду, будил дом криками: «Гэть, усих порубаю!» Женщины на Молдаванке переругивались через силу на чистом иврите.
Почва у обрывов между Большим Фонтаном и Люстдорфом трескалась, отделяя от материка то беседку, то кусок тропинки со скамейкой; пласты кирпичной глины высотой с трехэтажный дом оседали либо рушились плашмя, заваливая дорогу и сминая самостроенную хибару на нижнем ярусе.