Уехали в темноте.
— Блин, — ругнулся Сашка. — Фильм вытащил и унёс с собой. Ну что ты будешь делать… Хоть возвращайся.
— Ты что, не понял, — строго сказал Митяй. — Он всё равно не стал бы смотреть.
Митяй вольно рыскал по дороге, сшибал кусты, бузину и ольховник. На полпути въехали в хрустнувший наст и провалились передними колёсами в чёрную жижу.
— Твою мать… — протянул Митяй чуть ли не с восхищением.
— Задок — передок, — откликнулся весёлый Карл.
— Нет, только передок, — осмотрел Митяй. — Ладно. Танки грязи не боятся. Давай, Санька, вытягивай трос. Вот только за что зацепиться…
«Лебёдка», — догадался Карл.
— А вон берёза, метрах в пятнадцати. Дотянется?
— Дотянуться она дотянется, — прикинул Сашка. — Только берёзка твоя не выдержит. Тонкая.
— Мажем? — горячился Карл.
— Родственники, кончай ругаться, — Митяй сосредоточенно потянул трос к берёзе.
С глянцевой еловой лапы сполз тяжёлый ком снега, с тупым стуком упал у подножья. Мелкие звёзды кололи глаза, как наледь на ресницах.
Карл трезвел и думал с досадой о своей бесполезности в любой жизненной ситуации.
Берёзка выдержала, «Шишарик» с рыком, как раненый, отжался передними колесами и ринулся на подлесок, круша направо и налево…
4
Мартовским утром Колька проснулся с обидой. Она стояла в горле, как бывало в детстве, и нельзя было проглотить её, не заплакав.
Он вынес из горницы дорожную сумку, побросал туда попавшиеся на глаза Лидины вещи и тронул женщину за плечо.
— Вставай, Лида, одевайся.
— С ума сошёл? — недовольно сморщилась Лида. — Сейчас, наверное, часов восемь.
— Вставай, — повторил Колька тихо и грозно.
Лида села и попыталась посмотреть насмешливо. Колька отвернулся.
— Куда ты меня ведёшь, Николай, — спрашивала она на льдистой дороге, запыхавшись, стараясь не отставать. — Убивать? Так зачем далеко ходить…
Колька молча шёл впереди с сумкой на плече.
— Да погоди ты, — тревожно просила Лида. — Дай хоть перекурить.
Через час они были на шоссе. Редкие машины медленно и тупо проезжали мимо. Наконец, остановился почтовый микроавтобус.
— Лида, — грустно сказал Колька, — вот деньги. Не пропей только в Кимрах, садись в электричку. Поезжай, упади своему менту в ножки. Полгода прошло, а ты не беременная. Авось простит. А вместе — мы пропадём. Сначала коровки, потом ты, потом я.
Не дожидаясь ответа, Колька повернулся и побрёл по льдистой дороге.
Глава одиннадцатая
1
В телевизоре по всем каналам гуляла широкая масленица. Карла знобило, ломило в суставах, кружилась голова, — то ли грипп начинается, то ли просто простуда. Да и пора — зима кончается.
Прежде, в трудные рабочие годы, он радовался такому состоянию, возможности отдохнуть, отлежаться, не мучаясь при этом совестью. А сейчас — валяйся себе, сколько хочешь, совесть не причём, но всё равно, по старой памяти, состояние это было приятно.
Карл смотрел в телевизор и радовался сквозь досаду: во время всенародных праздников — всё равно каких, масленица ли, или восьмое марта — Москва становится провинцией: манерная фифа надевает ширпотреб и оказывается румяной бабой, простодушной и слегка глуповатой.
Слишком яркий свет стоял в окне. Карл задвинул занавеси и залез под тяжёлое одеяло.
В прихожей затопали, и в комнату ввалились один за другим — такие узнаваемые, как будто виделись вчера — поэты, не дожившие до прозы. Они смеялись и первым делом просили у Карла прощения. Ну да, Прощёное Воскресение…
— Простите и вы меня.
— Бог простит, — ответили они с улыбкой.
«Да это скорбный сход, — вспомнил Карл знаменитое стихотворение Чухонцева. — Но почему-то не так страшно. Совсем не страшно».
Гости, каждый, ставили на стол портвейн — столько портвейна сразу Карл не видел никогда.
— А пойдёмте в кухню, — предложил он. — Там теснее.
Расселись, как когда-то: кто на стульях, кто на табуретках, а кто и на перевёрнутой кастрюле.
«Какие худенькие, — подумал Карл, — ещё и место осталось…»
Они внезапно, хором, замолчали, в молчании этом слышалось многоголосие. Молчал и Карл — что он мог сказать…
Первым заговорил Александр Тихомиров, он был в этой компании старшим по возрасту смерти — погиб ещё в восемьдесят первом году.
— Наливай, — сказал Тихомиров. Все заслушались бульканьем портвейна, мечтательно смотрели в потолок. Выпив, не чокаясь, со свиданьицем, гости загалдели разом. Алла Евтихиевна, надломившаяся душой в тяжёлые девяностые, ставшая тогда чуть ли не уличной коммунисткой, ехидно допрашивала:
— Ну что, Карлик, хорошо ли тебе в новом государстве?
Карлу невыносимы были политические споры, потому что он был оптимистом. Он вздохнул:
— Хорошо, Аллочка. Государство не при чём. Его нельзя судить человеческими мерками. Нет для него ни морали, ни чести, ни совести…
Алла Евтихиевна просияла некрасивым очаровательным личиком:
— Ты, Карлуша, по крайней мере, всё такой же.
Алла Евтихиевна не могла себе позволить даже минутной бездарности. Давление её таланта было настолько высоким, что прорывало время от времени культурную броню то стихотворением, то безбашенной влюблённостью, то блистательным скандалом.
— Аллочка, может, почитаешь, — предложил Тихомиров.
— Нет, давайте подождём немного. Слуцкий обещал придти.
— Я и Чичибабина приглашал, — сказал Слава Макаров, — но тот отказался: незнаком, говорит, да и не тусовщик.
Макаров, несмотря на небольшой рост, сутулился, как высокий. У него было, как часто бывает у горбунов, лицо полководца. Но другие заботы и забавы прельщали его: он вертел словами, как вертели на пальце ключи от «Жигулей» счастливые их обладатели.
— Мы выпьем, — сказала Алла Евтихиевна, — а ты, Карлик, не пей. У тебя температура.
— О темпора, о дура! — сказал Макаров.
— Как наши? — спросил Тихомиров. — Как Алёша Королёв?
— Болеет. Но, по слухам, опять стихи пишет.
— Бухает?
— А как же!
Зазвонил телефон.
— Снимите, кто-нибудь, трубку, — попросил Карл, сидящий далеко, у двери.
— Ты уж сам дотянись как-нибудь.
Карл дотянулся.
— Алё, алё, — заведомо недовольным голосом сказал Королёв. — Ну, и что у тебя?