Таннер его перебил:
— Но вы говорите, что сейчас они не в Эль-Гайи?
— Ваши друзья? Нет. Как я уже сказал, они отправились в Сбу. Гарнизоном там командует капитан Бруссар; это он телеграфировал мне о тифе. Он может показаться вам резковатым, но это прекрасный человек. Вот только Сахара не принимает его. Одних она принимает, а других — нет. Я, например, чувствую себя здесь в своей стихии.
Таннер опять его перебил:
— Как скоро, по-вашему, я могу добраться до Сбы? Лейтенант снисходительно рассмеялся:
— Vous êtes bien pressé!
[80]
Когда речь идет о тифе, торопиться некуда. Пройдет несколько недель, прежде чем вашему другу станет небезразлично, увидит он вас или нет. А до этого паспорт ему будет не нужен! Так что можете не спешить. — Он испытывал теплые чувства к этому американцу, которого находил куда более симпатичным, нежели первого. Первый был скрытным, и лейтенант в его присутствии ощущал какую-то скованность (впрочем, этим впечатлением он, возможно, был обязан собственному тогдашнему расположению духа). В любом случае, несмотря на явное стремление Таннера как можно скорее покинуть Бу-Нуру, он находил его приятным собеседником и надеялся уговорить пробыть здесь еще какое-то время.
— Вы останетесь на ужин? — спросил лейтенант.
— О, — сказал Таннер растерянно. — Большое спасибо.
Прежде всего была комната. Ничто не могло изменить маленький твердый панцирь ее существования, ее белые гипсовые стены и слегка сводчатый потолок, ее цементный пол и прорези окон, занавешенные сложенной в несколько раз простыней, чтобы не пропускать свет. Ничто не могло ее изменить, потому что ничего другого в ней не было — это да еще матрас, на котором он лежал. Когда временами вспышка ясности захлестывала его, и он открывал глаза и видел, что окружает его на самом деле, и понимал, где он на самом деле находится, он фиксировал стены, потолок и пол у себя в памяти, с тем чтобы в следующий раз суметь отыскать дорогу назад. Ибо существовало еще великое множество иных частей мира, множество иных мгновений во времени, которые ему предстояло посетить, — он не был уверен, что дорога назад действительно окажется там. Сосчитать было невозможно. Сколько часов он провел вот так, лежа на раскаленном матрасе, сколько раз видел Кит, вытянувшуюся рядышком на полу, издавал звук и видел, как она поворачивается, встает, а потом подходит к нему и дает выпить воды, — сказать этого он не мог, даже если бы специально задался такой целью. Его голова была занята совсем другим. Иногда он разговаривал вслух, но это не рассеивало сомнений; наоборот, возникало впечатление, что это сдерживает естественное развитие мыслей. Он захлебывался от их избытка, оставаясь в неведении, разрешались ли они в нужных словах. Слова были теперь куда более юркими, и обращаться с ними стало труднее, — настолько, что когда он к ним прибегал, Кит, по-видимому, не понимала. Слова проникали в его голову подобно ветру, задувающему в комнату, и гасили хрупкое пламя мысли, зарождавшейся в царившей там тьме. Он все меньше и меньше обращался к ним за помощью, когда размышлял. Процесс стал более динамичным; он следовал течению мыслей, потому что был привязан к ним сзади. Дорога часто бывала головокружительной, но он не мог разжать пальцы. Ландшафт никогда не повторялся; всякий раз то была новая территория, и риск постоянно возрастал. Медленно, безжалостно сокращалось количество измерений. Уменьшалось число направлений, по которым надлежало двигаться. Процесс этот не обладал ни достаточной ясностью, ни определенностью, чтобы он мог, например, сказать: «Теперь исчез верх». И все же он воочию видел, как два разных измерения умышленно, с издевательским злорадством сливались в одно, словно бы для того, чтобы сказать ему: «Попробуй-ка отличить одно от другого». Его реакция всегда была одинаковой: ощущение, что внешние органы его существа устремляются внутрь, ища защиты, — то же движение, что наблюдаешь в калейдоскопе, если вращать его очень медленно, когда фрагменты узора стремглав падают в центр. Но центр! Иногда он бывал гигантским, душераздирающим, кровенящим, поддельным, он простирался от одного конца мироздания до другого, и невозможно было определить, где он находится; он был везде. А иногда он исчезал, и тогда другой центр, настоящий — крошечная пылающая черная точка — оказывался на его месте, неподвижный и нестерпимо отчетливый, твердый и далекий. И каждый центр он называл «Это». Он отличал один от другого и знал, какой из них настоящий, потому что когда на минуту-другую он иногда действительно возвращался в комнату и видел ее, и видел Кит, и говорил себе: «Я сейчас в Сбе», он был в состоянии вспомнить оба центра, вспомнить, чем они отличаются, хотя и ненавидел и тот и другой, и тогда он знал, что тот, который был только там, был настоящий, тогда как другой был не тот, не тот, не тот.
То было существование в изгнании, полной отторгнутости от мира. Он ни разу не видел человеческого лица или фигуры, не видел даже животных; по дороге ему ни разу не попадались знакомые предметы, под ногами там не было твердой почвы, не было неба над головой, и тем не менее пространство было наводнено вещами. Иногда он видел их, сознавая в то же самое время, что в действительности их можно только слышать. Иногда они бывали абсолютно безмолвными, как отпечатанная страница, и он отдавал себе отчет в их адском, скрытом от глаз, подземном копошении и в том, что оно для него предвещает, потому что он был один. Иногда он мог прикоснуться к ним пальцами, но в то же время они вливались ему прямо в рот. Все это было до оскомины знакомым кошмаром: неподвластное переменам существование, которому бессмысленно задавать вопросы, которое нужно просто вынести. Ему и в голову бы не пришло закричать.
На следующее утро лампа все еще продолжала гореть; ветер стих. Ей не удалось приподнять его, чтобы дать лекарство, но она вставила ему градусник в полуоткрытый рот: температура значительно поднялась. Она кинулась искать капитана Бруссара, нашла его и подвела к постели больного; капитан был уклончив, отделавшись словами утешения, не вселившими в нее ни грана надежды. День она провела сидя на краешке своей убогой лежанки в позе отчаяния, поглядывая то и дело на Порта, прислушиваясь к его затрудненному дыханию и видя, как он извивается в корчах животной муки. Как Зина ни старалась, она не смогла уговорить ее принять пищу.
Когда наступил вечер и Зина сообщила, что американка по-прежнему отказывается есть, капитан Бруссар решил действовать без околичностей, напролом. Он подошел к комнате и постучал в дверь. После короткой паузы он услышал, как Кит сказала: «Qui est là?»
[81]
Тогда он открыл дверь. Лампу она не зажгла; у нее за спиной была тьма.
— Это вы, мадам? — Он постарался, чтобы его голос звучал приветливо.
—Да.
— Не могли бы вы пройти со мной? Я хочу с вами поговорить.
Она прошла за ним через ряд внутренних дворов в ярко освещенное помещение, где в одном из углов полыхал камин. Стены, диваны и пол — все было сплошь покрыто коврами местной выделки. В дальнем углу имелся небольшой бар, который обслуживал высокий чернокожий суданец в ослепительно белом тюрбане и сюртуке. Капитан сделал небрежный жест в ее сторону: