А впрочем, даже хорошо, что этого буржуйчика Хавьера вдруг окружили призраки и еще какие-то карлики, которые волокут его к бездонному колодцу — напомнить, допустим, что и впрямь есть нечто такое, что несколько важнее его собственного носа. Вот они, эти призраки... Одни вызывают смех, другие сострадание, тут смотря кто и что, ну, скажем, вопли старой Рут, которая столько вечеров, столько месяцев, столько лет подряд неизменно появлялась в баре, садилась у пианино, чтобы первым делом бросить осуждающий взгляд на Ванессу и — кокетка! — дождаться, когда я протяну ей микрофон и скажу: «Ты нам споешь, Рут?», а она немного поломается и потом с пафосом, громким голосом: «Да, конечно, я спою, и знаешь что, Хавьер? Сыграй-ка „Cuore ingrato"... Ужасно, ужасно, вот теперь я вижу, насколько ограничены возможности литературы, ну где найти такие слова, чтобы вы, услышали эти звуки, смазанные, скрипучие, неровные, хотя Рут упоенно верит, что услаждает наш слух ничуть не меньше, чем в молодости, когда ее пластинки продавались как горячие пирожки. Она говорила порой: «Больше нет у меня ни красивых сисек, ни зада, но зато есть душа, и когда я пою, она летит». Да ничего у нее не осталось — ни голоса, ни души, ни полета! Лишь эта безмерная похоть, которая кривит ее улыбку. «Ах, — сказала она однажды, — меня так рассмешил этот Маркос своим анекдотом о галисийце, что я попросила рассказать какой-нибудь еще и в конце концов позвала к себе, чтобы он выложил уж все...» И облизала губы кончиком языка... Catari, Catari
[4]
... Ну да ладно, я уповаю на ваше воображение и надеюсь, что вы сумеете услышать ее хриплый фальцет и зримо представите себе этих людей, которые не в силах признать, что время уходит, инее состоянии принять старость как еще один, в сущности неплохой этап жизни. Они готовы по-прежнему играть в куклы, или в солдатики. Ну и что? По-моему, милые существа, разве нет?
ГЛАВА I
В общем, после бара, когда мы уже располагались на диване в ее квартире и когда старая Рут, несмотря на такой поздний час, сказала, что неплохо бы выпить по рюмочке, я, как опытный ходок, подумал: та еще будет ночка, и у меня перед глазами поплыли, точно в кино, картины «моей пропащей, разоренной жизни», как поет один аргентинец
[5]
, их сегодня пруд пруди в нашей стране. Я вычитал в журнале, не помню в каком, что один тип по имени Сенека сказал: «Человек не заслуживает уважения, если у его детей не сбылась жизнь». Понятия не имею, кто такой Сенека, но, по-моему, одна эта фраза должна его прославить, а теперь думаю — какое там думаю, уверен, что по этой самой причине — я же нуль без палочки, тут нет вопроса, — мой старик последние недели ходит как в воду опущенный, будто ему ничто не в радость. Но, клянусь, я вовсе не виноват в том, что произошло на службе. При чем здесь я, если у моего шефа вдруг пропала записная книжка? И пусть там всякое не для постороннего глаза, все равно нечего орать... Ну да ладно, к чему эти подробности, просто он меня вызвал и сказал:
— Слушайте, Лопес, даю вам пятнадцать минут на то, чтобы она нашлась! И вы ее найдете как миленький!
Взбесился, не человек, а зверь.
— Попробую поискать, сеньор. Только не знаю, найду ли...
— Найдете, или я вас выгоню ко всем чертям!
Ну я, в общем, я выдержал его взгляд и говорю, что лучше сам пойду ко всем чертям, а он пусть ищет сколько хочет свою сраную книжку и, когда найдет, пусть сунет себе в задницу... Что поделаешь, я такой, со мной бывает — могу вспылить.
И нет моей вины в том, что Пегги вдруг меня выставила, да еще так грубо, будто все, что у нас было до этого, можно уместить в пустом спичечном коробке, который за ненадобностью бросают в помойное ведро. Первое, что она сказала, когда я вечером пришел к ней: «Верни мне ключ!»
— Но почему? — спросил я, думая, что это она в шутку. Ведь только утром мы с ней стояли под душем, смеялись, намыливая друг друга, и даже попробовали, правда, безуспешно, заняться любовью, вот так, в мыле, под струйками воды.
— Просто я не желаю, чтобы у тебя был мой ключ.
И сразу завелась, вылила на меня целый ушат помоев, наговорила черте что, мол, ей надоела такая зависимость, мол, она свободная женщина, давно следует понять, свободная! Ясно? И чтобы я убирался, так и сказала, мне пора поумнеть, сказала, а ты убирайся, так и сказала, стерва, и что будет спать с кем захочет, а я, мол, слишком возомнил о себе, ключ, ключ, и плыви отсюда. Стерва... Я посмотрел ей в глаза и увидел, что она в ярости и бледная, как полотно. Что с ней случилось, уму непостижимо!
— А почему ты не ложишься, детка? — сказал я ласково и осторожно погладил ее по щеке.
— Ты уйдешь или нет?
Ну и ну! Выходит, мне надо уйти, чтобы она легла... Да все эти три месяца мы спали вдвоем, считай, почти каждую ночь, почти всегда счастливые... такие ласки, такие поцелуи, любовь на полный ход, и вдруг ни с того ни с сего — под зад коленкой, да еще наговорила с невесть что.
— Хорошо, — сказал я, закипая и одновременно чувствуя, что вот-вот заплачу, — я уйду. И тут мне взбрело залепить ей пощечину, что я и сделал безо всякой робости, прямо с размаху, а потом швырнул в нее этими чертовыми ключами. Что поделаешь, я такой: могу и вспылить, со мной бывает.
И вот без работы и без Пегги — две причины, которые, по сути, выбили у меня почву из-под ног и нарушили какой-никакой порядок в моей жизни, — я каждый вечер в те часы, когда наваливается эта проклятая депрессуха, пилю в бар. Но при всем том я в полном восторге от Хавьера. Господи, как он играет, как поет! А как поет этот бородач-психолог, да и тот, что пишет сценарии, — не хуже! И если на то пошло, мне нравится, как поет эта старая мымра, хоть она и нередко фальшивит. А еще, чего греха таить, я жду не дождусь, когда Хавьер уйдет отдохнуть на полчаса, чтобы самому сесть за пианино, и играю обычно блюзы двадцатых годов, это меня бабушка научила, когда мы жили в ее загородном доме. «I get the blues when it rains»
[6]
, ну и другие столетней давности. Это самое обыкновенное пианино, но у него приставка, вроде стойки, чтобы мы все могли сидеть возле Хавьера. «Мы» — это почти всегда одни и те же.
В прошлый раз Рут, ну эта старуха, которая вечно поет «Catari», села со мной рядом. До этого я видел ее раза два-три, не больше. Она вызывает у меня сразу и жалость, и отвращение. Нет, правда, настоящее пугало, да еще с иллюзиями. Ей, небось, под семьдесят, и, представьте, этакая дешевая шлюха, ресницы намазаны тушью, щеки нарумянены, короткая юбка и красные шерстяные колготки. Нет, она действительно отвратная и смешная, ну нет слов... Ужасно смешная. Значит, уселась со мной рядом, рюмка за рюмкой, и вдруг попросила Хавьера сыграть «Catari». И начала петь дребезжащим голосом, а в том месте, где идут слова «cuore, cuore ingrato»
[7]
— это надо с чувством, со страстью: «Ingraato», — пустила петуха, да еще какого! Парочки за соседними столиками — мы у стойки этого себе не позволяем — захохотали в открытую.