... Уже просит прощения. Простит, как тут не простить. Милые бранятся — только тешатся. Просто не ожидал ее увидеть, вот и распсиховался. А она очень даже ничего. Конечно, далеко не такая красавица, какой ее здесь представляли. Совсем не такая. Да, кто здесь точно поправится, так это Руслан. Не успели положить в палату, а он уже всем уши прожужжал, как извелся по своей Людочке, которой запретил приходить в больницу... Вот за что я не люблю эту химиотерапию, так это за то, что от нее так сильно слезятся глаза.
* * *
У Бодрийяра я как-то нашел странное откровение: «Женщина его жизни — вот выражение, которое не имеет смысла. На самом деле так: либо женщина, либо жизнь. Совместить же одну с другой невозможно. Слишком сильная конкуренция».
Прочтя эти строки, я искренне удивился. Как же так? Ведь жизнь, настоящую жизнь, нельзя представить без не менее настоящей любви! Лишь тогда можно говорить о седьмом небе в алмазах, чартерных полетах во сне и наяву и прочих аттракционах сердечного диснейленда. Впрочем, к таким высотам я никогда не стремился. Боже упаси! Мои маленькие любови, подобно крокодилам из знаменитого анекдота, летали «низенько-низенько», едва отрываясь от земли. Большего от них не требовалось. И если одна из холоднокровных тварей, презрев законы гравитации, норовила взмыть зеленой свечкой к звездам, она тут же получала по башке суковатой палкой язвительной самоиронии: «Ты чё, паря? В любовь решил поиграть?»
Но в то же время я не считал себя каким-то аутсайдером высоких чувств. Слагал сонеты, и какие! Дарил округляющие глаза подарки, сочинял сочащиеся патокой комплименты, малевал сусальные портреты, вот только мадригалы под балконом любимых не пел, каюсь, да и то лишь потому, что медведь на ухо наступил. Доводилось ли мне обманывать? Разумеется, да — так же, как и быть обманутым. Страдал ли я? О, еще как, но только до новой «встречи с прекрасным». Мнил ли я себя при этом Дон Жуаном? Ни в коем разе — по сравнению с достижениями отдельно взятых приятелей счет моих побед был смехотворно мал. Но в то же время мне было бы о чем вспомнить на свалке.
Честно говоря, я так и собирался прожить свою жизнь, не жалея, не зовя, не плача. В моей переметной суме всегда было два уютных карманчика, один для покоя, а второй для воли. И хотя отдельные подруги могли считать меня бессердечным приматом, не способным ни на что, кроме романтической случки, в глубине души я именовал себя гессевским степпенвулфом, который обречен на гордое одиночество. К тому же в «женщину всей жизни» в силу своего неискоренимого цинизма я никогда не верил. «Жизнь, она одна, а женщин много!» — картинно вздыхал я, ставя крест на очередном наскучившем романе.
Где-то к тридцати годам я почувствовал себя достаточно искушенным, чтобы сделать вывод о том, что жизнь меня уже ничем не удивит. Вернее, удивить-то, может, и удивит, но так, чтобы пронзило насквозь... до самых ахиллесовых пят... Нет, такого прожженного циника, как я, ничто не проймет. Даже если пузатый шалун заменит свой потертый колчан на Stinger последнего поколения.
Так зачем же выбирать между женщинами и жизнью? Что за идиотизм, ведь они испокон веков прекрасно уживались в одной чаше смертных удовольствий, не вызывая оскомины на зубах. В этом упоении я пребывал до тех пор, пока в одной подворотне мне не подвернулся черт в образе лысого французского постструктуралиста, приставившего к горлу перо со словами: «Женщина или Жизнь?»
И тогда я от души расхохотался, поскольку осознал, что никогда не обладал ни Той, ни Другой.
* * *
Сегодня утром Оленька не вышла на дежурство. Даже не позвонила, чтобы объяснить причину своего отсутствия. Она считается самой ответственной медсестрой в отделении, поэтому все подумали о плохом. И не ошиблись. Через час к нам зашла Екатерина Рудольфовна с последними новостями. У Оленьки сгорела квартира. Пьяный сосед по коммуналке заснул с сигаретой. Выгорели два этажа, но погиб только виновник пожара. Палата гудела до обеда, упиваясь новой темой для обсуждения. Я спасался от пиротехнического диспута Мундогом. Но когда под вечер в палате появилась осунувшаяся Оленька, не удержался и снял наушники. Никто не думал, что она окажется здесь сегодня. Врачи даже пытались уговорить ее вернуться в родительскую квартиру, чтобы дать прийти в себя после перенесенного шока. Но Оленька отрезала, что отдежурит сутки без всяких скидок на пожар. С какой-то лихорадочной активностью она меняла нам капельницы, ставила уколы, поправляла белье. Глубокой ночью, когда мои стеклянные дуры объявили забастовку из-за тромбования катетера, она шепотом позвала меня в процедурную.
— Давай там промоем, чтобы ребят не будить.
Через пять минут я дополз до «заправочной». Стараясь не смотреть на меня, Оленька отвинтила капельницы от катетера и прикрыла заглушками «бензобаки» в груди.
— Сейчас мы быстренько гепаринчику наберем и все промоем. Та-а-к, готов, радист, ну теперь держись!
Холодная волна гепарина разлилась под кожей, и я привычно зажмурился от резко подступившей дурноты. Когда я открыл глаза, Оленька утирала марлей слезы. Встретив мой взгляд, она виновато отмахнулась.
— Да все нормально, все хорошо. Не обращай внимания. Я по другой... На себя злюсь... Ну как тебе сказать... Просто я... Мы не успели ничего сообразить, понимаешь? Проснулись оттого, что стало нечем дышать, и выскочили на улицу кто в чем был. Даже документы не взяли. Когда я стояла на улице... Стояла и смотрела, как лопаются окна, и оттуда такой огонь... Будто часть меня была не здесь, и я чувствовала, что я там, что я тоже горю. Это не передать... не передать. Я была... как сама не своя. Казалось, жизнь рухнула, все, конец. Бабушкины фотографии, одежда, деньги, паспорта, вещи. Все сгорело, все, понимаешь! Вокруг дым, крики, кашель, а я даже не чувствую гари. Потом подходили люди, успокаивали, что-то говорили, но я ничего не понимала, совсем ничего. Была только эта ужасная боль в груди, боль и обида. Я все время повторяла: за что, за что, за что?!! Шок был такой... такой, что я не помнила, кто я, что я, даже не радовалась, что осталась жива, не сгорела... Но потом я услышала звонок. Вернее, мобильник трендел уже долго, просто грохот такой стоял, что его не было слышно. Звонила Рудольфовна. Спросила, почему я не вышла на дежурство. И тут... тут все изменилось. В один момент. Это как... Ну, словно я долго висела вниз головой, и меня кто-то рывком на ноги поставил. Я сразу вспомнила. Вспомнила Виталика, Кирилла, Георгия Петровича... тебя... Вспомнила всех, кто был тут до вас... Кого... Прости, прости, я не должна так думать, не должна тебе говорить, но ты ведь не обидишься, ты ведь поймешь, да? Я вспомнила вас всех, и мне сразу полегчало. Не просто полегчало, вообще отступило, от сердца отлегло. Вот в чем весь ужас-то, да? Плохо не то, что вспомнила. Нет, это... этот эгоизм. Раньше не думала, что и я тоже. Наверное, так человек устроен, и ничего с этим не поделаешь. Знаешь, что я подумала? Подумала: мне есть с чем сравнивать этот пожар! Да, квартира, да, шмотки, но это... это все тьфу!.. по сравнению с тем, что с ними. С тем, как их. Вот кто имеет право клясть судьбу. Рыдать. Жаловаться. Ненавидеть. Смотреть в небо и проклинать. Они, а не я. И тогда я засмеялась. Все смеялась и смеялась как заведенная, никак не могла остановиться... Все, наверное, подумали, что я с ума сошла от горя. Я бы тоже подумала, если б увидела себя со стороны. Так не больно? Подожди, я покрепче завинчу. Сейчас, только пластырем новым залепим. Вот. Готов, радист. Тебе сколько дней-то еще осталось? Я имею в виду — до конца химии?