Странный он был человек! «Мастер лжи с крахмальными манжетами», размышлял я, глядя, как его гроб медленно опускается в землю. Даже эпитафия его врет:
Пьер Гата
Тирана 1897 – Гарш 1970
На самом-то деле при рождении его звали Мехмет Фехреддин Джагатай, и происходил он из знатной албанской семьи, женился в Бейлербее под именем Мехмет Гатай, а умер с именем последнего папы. Нас было двое на его похоронах, я и мадам Тессон, булочница с окраины Булонского леса, плакавшая навзрыд. Это она готовила тело к погребению, выбирала галстук и парадные туфли. Он отошел в мир иной в костюме, сшитом точно по мерке итальянским портным, самым знаменитым, с Вандомской площади… Какже дорого обошелся мне этот костюм. Отец выписал липовый чек, и расплачиваться пришлось мне.
Какой Бог примет его к себе? Кроме женщин и денег он не знал иной религии.
Освобождая квартиру отца, я перебирал бумаги в ящиках стола и наткнулся на листок, где его рукой были записаны суровые и циничные истины:
Ложь – нечто красиво одетое.
Честность – вопрос цены.
Ребенок – радуга среди гроз.
Жизнь – печальная прогулка, для всех одинаковая.
Я обнаружил у него эротические альбомы с подкрашенными фотографиями. Груди, лобки, губы и пупки, пастельные тона, четкие очертания. Круги и треугольники, обведенные цветными карандашами, пояса для подвязок, переделанные по его вкусу… А потом мне попалась фотография Хатем, на которой та позировала фотографу из квартала Бейоглу. Она так хороша, ей лет двадцать, не больше. И ничего связанного с Вами – ни фотографии, ни письма, будто Вас и не существовало вовсе.
И вот теперь от него ничего не осталось, кроме коллекции костюмов, которые я подогнал по себе.
Скоро поеду в Ливан, читать лекцию. Последний раз я был там тринадцать лет назад. Как быстро летит время…
Нежно Вас целую.
Hyp
Он вложил в конверт ту фотографию Хатем. Я поместила ее обратно в альбом, из которого когда-то достали, сообщила об этом сестре. Она отвернулась, будто не слыша, о чем я говорю. Она уже давно прогнала Мехмета из своих воспоминаний. Впервые за долгие годы сестра начала улыбаться, смерть мучителя избавила ее от ощущения бесчестия. Жаль, что матери уже не было с нами, сколько лет она ждала этого события…
Моя рука часами бродила по листу, не оставляя следа. Мне хватало одного этого движения, чтобы успокоиться. Я столько всего написала металлическим пером без чернил, но эти невидимые признания должны бесследно исчезнуть.
Однако старый Селим сумел прочитать написанное. Мертвые могут читать невидимое, ни единый слог не ускользает от их потухших глаз. Закончив чтение, он вновь исчез.
Я изрешетила бумагу металлическим пером, чтобы над Босфором пролился дождь. Водные стрелы обрушились на Бейлербей, и под шум потоков я забылась сном. Я спала как убитая. Нежданный августовский дождь смыл все следы прошлого из моего сердца, из моей памяти.
* * *
Создание орнаментов становится смыслом моей жизни. Мои арабески состоят из геометрических фигур, и мне одной известен их секрет. Абстрактные контуры, стебли без листьев образуют линии. Моей рукой водит Всевышний, все, что я делаю, подчиняется его логике. Усложненный геометрический рисунок не теряет цельности. Чередуя свет и тень, узор воспроизводит микрокосм, тайны мироздания.
Мои веки смыкаются. Меня захватывает энергия орнамента, я всплываю на поверхность по причудливому лабиринту. Зигзаги, изгибы, спирали напоминают мне о пережитом, о счастливых и тяжелых моментах жизни. Вся прожитая жизнь проносится перед глазами, фигуры на листе не дают мне покоя. Каллиграфы не свободны: пренебречь узором – все равно что ослушаться Бога. Куда приведут меня эти линии? Рука доходит до края бумажного листа, и мне не дано узнать, что будет дальше.
В мастерской темно, за окном ночь. Освещая страницу, луна словно приглашает меня продолжить начатое. Я блуждаю во мраке, цвета смешиваются. Золотые пятна призывно сверкают на моем рабочем столе. Мой взгляд следует за ними, словно за блуждающими огнями, и я вижу перед собой золотые чернила Селима. Опустевший пузырек, хранящий память о своем былом хозяине, вновь полон, как полна луна, – будто двадцать лет тому назад.
Луна ободряюще улыбается мне, я поворачиваю к ней ладони, словно верующие на молитве. Отблески лунного света неразборчивой вязью ложатся на страницу. Я обвожу их золотыми чернилами, чтобы сохранить драгоценный абрис, рука старательно повторяет неровный контур. Золотые чернила Селима ярче нашего старого солнца. Написанное рассыпается, превращается в песок, я уже не пишу, я рисую бесчисленные арабески по золотому фону, мой лист бескраен, как небесный свод.
На память об этой странной ночи не остается ничего. Губы мои пересохли, руки стерты песком. Я помню лишь поскрипывание калама, скользящего по тонкому песочному порошку. Я работала всухую, чернильница задыхалась от жажды.
Рано утром Хатем открывает окна, но вся комната уже пропахла серой. Ничто не напоминает о луне: не осталось ни следов моей работы, ни золотых чернил, ни единой песчинки.
Пузырек вновь пуст, словно берег в час отлива. Он наполнится, как только зайдет солнце.
Каждую ночь я не могу заснуть, жду появления луны. Сон – потеря времени. Я угадываю ее невидимые очертания, у нас с ней нет друг от друга секретов.
* * *
Письма Нура становятся все короче, похоже, мысли его полностью занимает какая-то женщина. Каллиграфа не обманешь: прерывистые линии и наклонные буквы – верный признак влюбленности. Я месяцами ждала, когда он расскажет мне о своей избраннице. Наконец он сообщил, что вот уже год живет с женщиной и хочет на ней жениться.
Я не отвечаю на письмо, делаю вид, что не получала его. Своими печалями я делюсь с листом кальки: рисую бисмилла, металлической иглой проделываю дырочки в прозрачной бумаге, строго по контуру. Острие иглы ранит лист, а вместе с ним – мое сердце. Наслаждение смешивается со страданием. Я не сразу замечаю, что игла вонзается уже не в бумагу, а в мое предплечье. Кровь аккуратной струйкой стекает по руке. Лист кальки принимает в себя красный ручеек, поглощает каждую каплю. Я прекращаю колоть свою руку, когда ранка становится слишком заметной. Боль приносит облегчение.
Я пишу Нуру ответное письмо. Желаю ему долгих лет счастья и многочисленного потомства. Недим и Хатем присоединяются к моим поздравлениям.
В тот день я понимаю, что в этой жизни лишь каллиграфия осталась мне верна. Я начала пробовать новые сложные техники, применять коллаж, акрилик. Широкая густая кисть оставляет на листе прямоугольный след. Мои пальцы подобны ножу, дерево – бумаге. На смену тонким изящным надписям пришли объемные, многоликие буквы. Строки ломаются, прерываются, изгибаются по воле моего настроения, распадаются, уходят в пустоту. Я пренебрегаю всеми запретами ремесла, строгие правила для меня более не существуют.