Яцек бежал петляя, это был очень нервозный слалом. Прыжок влево, прыжок вправо, женщина с ребенком, снова наискось влево, две монахини с аккуратными атташе-кейсами, между монахинями просвет, запах духов, а сейчас прямо сквозь строй застывших лиц и через пару шагов снова в смешанный, хаотичный муравейник. Только что прибыл какой-то поезд, поэтому ручеек обвешанных сумками и чемоданами пассажиров плыл с перрона по эскалатору вверх, Яцек ударился коленом обо что-то твердое и подумал, что эта толпа приезжих немного попридержит его преследователей, и полетел сломя голову, не разбирая дороги, просто пер вперед, – чем больше бенц, тем лучше.
И тут он услышал, что она его зовет. Она стояла на лестнице, ведущей в зал ожидания, и кричала: «Яцек!» Стояла совершенно неподвижно, опустив руки, и кричала. Он никогда не видел такой неподвижности. Отвел глаза, сразу выбросил из головы и побежал дальше.
Потом ему приснилась старая банкнота в сто злотых. Она испускала такое свечение, словно металлургический завод на обороте был всамделишным и варил сталь. Красный дым из труб тянулся горизонтальными полосами. Правда, может, это вовсе не был конкретный завод, а просто фабрика вообще, потому что вместе с ней ему снился запах отца, когда он раз в месяц доставал из бумажника деньги и клал их перед матерью на кухонный стол. Его пиджак пропах пылью, усталостью и еще чем-то. Позже, когда он сам стал работать, он узнал этот запах. Так пахло внутри металлического шкафчика в раздевалке. Одежда там запотевала, хотя на улице было холодно. Липкий воздух тек из цехов и приваривался к эмалированной поверхности. Деваться от него было некуда. Он просачивался между волокнами, забивался в поры ботинок, пропитывал виниловую «кожу» портфелей, в которых обычно приносили бутерброды. Хлеб, мясо, сыр вбирали его в себя, как губка, и поэтому он проникал в организм даже во время отдыха, в обеденный перерыв. Да. Но это было потом. Пока что он трогал выложенные на стол банкноты, ощущая их мягкую, тряпичную поверхность с черной грязью, осевшей на многочисленных сгибах. Как на ладонях отца. Он мыл их часто, но всегда что-нибудь да оставалось. Под ногтями или в капиллярных линиях большого пальца. Новые сотенные бумажки попадались очень редко. Жесткие и хрустящие. Красного цвета, который переходил в кремовато-желтый. Большинство были очень ветхие. Они не хрустели и пахли точно так же, как отцовский пиджак и черная папка с двумя отделениями, в которой он носил бутерброды и в которой всегда лежала карточка регистрации прихода на работу. Павел раз открыл ее и увидел: 5.56, 5.58, 5.52, 0.00, 5.59. Никаких откровений. Один или два раза встречалось 6.07 или 6.01, подчеркнутое красным карандашом – такого же цвета, как на сотенной. И даже эти цифры пахли фабрикой.
Мать, вручив ему сотню, посылала со списком в магазин, и мелочь, которую ему возвращали на сдачу, и еда, которую он приносил, – все отдавало этим запахом. Он не мог понять, почему это так, пока не оказался, много времени спустя, в колонне мужчин, идущих на смену без чего-то шесть. Они шли поперек мостовой, не обращая внимания на автомобили. Миновав проходную под треск автоматов-регистраторов, они уже более медленным шагом направлялись к влажным раздевалкам с рядами серых шкафчиков и только там, раздевшись до маек– и кальсон, перебрасывались парой слов. Их белье светилось, как кости в земле. Курили. Перекладывали в комбинезоны часы и деньги. Закрывали шкафчики на навесные замки. Бросали окурки на деревянный пол. Шли по коридору в цеха. В первый день он, по сути, ничего не делал. Кто-то должен был все ему показать, но ему только выдали новую спецовку, берет, и все забыли о нем. Он подождал, пока остальные займутся своими делами, и пошел куда-то вперед и очень скоро заблудился. Он кружил среди разгоряченных машин, холивших ходуном, – вот где точно не замерзнешь. Вместо ворот на выходе из цехов были установлены тепловые пушки. Он их раньше никогда не видел, поэтому вышел и вошел несколько раз, чувствуя в брючинах теплое дуновение снизу. Потом попал в кузню. Пневматические молоты высотой в несколько этажей формовали маленькие кусочки разогретого до красноты металла в кружочки, в пузатые кубики, в длинные плоские прутья, а земля гудела, словно ей хотелось, чтобы все это – вместе с оглушительным свистом, грохотом и огненными пастями электрических печей – сейчас провалилось, оказалось там, где ему место. И так везде: огонь, дым, закатанные рукава фланелевых рубах, вонь горящих минералов, и так до самого отбоя: сварочные цеха, везде адское свечение стонущего металла, когда белое переходит в желтое, желтое в оранжевое, оранжевое в красное, а красное постепенно покрывается синим, и на его отвердевшей поверхности застывают радужные разводы.
В два часа дня, выходя вместе со всеми, он заметил, что сам пропитался тем же запахом, что и остальные. Он исходил от волос, ладоней, стоял в горле и даже въелся в сигареты.
Через полчаса, проезжая на автобусе мимо гигантской теплоэлектростанции, он подсчитал в уме, что заработал за день сотенную бумажку и даже чуть побольше.
И Силь направилась к подставке с аппаратурой, чтобы выбрать кассету. Они стояли на нижней полке, поэтому ей пришлось очень низко нагнуться, и Пакер увидел перед собой светлый треугольник трусиков. «Желтые, – подумал он. – Или розовые. Черт его знает». Потом, решив, что это не так важно, он сделал попытку отвести глаза и смотреть куда-нибудь в другую сторону. Но, поскольку раньше уже успел все как следует разглядеть, не сумел найти ничего, стоящего внимания. Он осторожно косился в направлении телевизора, но там все было без перемен. Попка была выпячена тем же курсом, а Силь еще и водила ею туда-сюда, со всей очевидностью находясь в процессе принятия решения. Палец с красным ногтем касался коробок, с тихим стуком перебирал их, то и дело возвращаясь к началу. Кассет было тридцать штук, и все их Силь знала наизусть.
– А что бы вы хотели? – спросила она в конце концов.
– Чтоб без тягомотины, – сказал Пакер ее попке. – Может, какое американское.
Силь наконец выбрала, магнитофон проглотил кассету. Девушка включила телевизор, взяла пульт и села на диван.
– Надо перемотать, – сказала она.
– Подождем, – ответил Пакер. На него напала сонливость, и он раскинулся поудобнее, вытянув ноги далеко перед собой. Взял со стола бутылку, пепельницу, курево и расставил все так, чтоб было под рукой. Он любил кино, но ему частенько случалось засыпать во время фильма, – давно прошли те времена, когда стоило лишь раздаться первым звукам позывных Польской кинохроники в «Сирене» на Инженерной, как у него по телу сразу бежали мурашки.
Магнитофон перемотал ленту, Силь кошачьим движением занесла пульт перед телевизором, и на экране появились двое. Они что-то там лопотали между собой по-немецки.
– Говорила, американский, – без особой настойчивости встрял Пакер.
– Американский и есть. Немецкая версия, – ответила Силь.
– А польскую они уже сделать не могут, – буркнул Пакер.
Мужчины шли по улице. Один был блондином, другой брюнетом. Оба в костюмах. Больше ничего не происходило. Картинка немного прыгала.
– Э-э, там, – сказал Пакер, и глаза у него закрылись.