– Ты кому это говоришь? Ему? Из него уже вышел воздух. Он сам подумывает, как отсюда сорваться. – Малыш сидел, вытянув ноги на полкомнаты, во рту у него была сигарета. Водка что-то в нем промыла, прочистила контакты, и какие-то искры проскакивали у него в проводах. – Да только хрен он сорвется, – закончил Малыш равнодушным тоном.
Бандурко наклонился над Гонсером:
– Ты можешь ходить, можешь встать?
– Оставь его… Мы его сюда принесли. Принесли, понимаешь?
– Гонсер, можешь? Можешь? – Василь тряс его за плечо, но добился только того, что покойник начал поворачиваться лицом к стенке.
– Спать хочется… дай полежать… Мне так хорошо…
– Горячий и мокрый.
– Зато со вчерашнего дня килограмма на два полегчал.
– Говорю тебе, его нужно уносить отсюда.
Бандурко метался по клетушке, натыкался на нас, в конце концов вышел и вернулся белый и румяный.
– С пустыми руками идти легко. – Он встал перед Костеком. – Что будем делать?
Тот сидел не двигаясь, спиной к стене; после пробуждения он, похоже, ни разу не шелохнулся; из-за поднятого воротника его лицо казалось еще более худым. Он даже глаз не поднял.
– Надо ждать, пока не кончится снег.
– И что?
– Ничего. Надо ждать.
– Сколько? День? Два? Три? Он же умрет, понимаешь?
– Константы делает ставку на время, вот только не очень знает, много его у него в запасе или мало. Слушай, Василь, раз уж ты там стоишь, передай мне бутылку.
Василь взял бутылку, открутил пробку, отхлебнул глоток, отряхнулся, как кот, и поставил водку на подоконник.
– За весну, – сказал Малыш. – Посидим, потрекаем, а как снега сойдут, мы вместе с майским солнышком вернемся к людям. Кстати, масленичное чучело у нас уже есть.
Просто приятно было смотреть, какой начинается бордель. Да, наши лица уже не отличались друг от друга. Я сидел у двери и не находил для себя места, мыслей у меня никаких не было, сил тоже. Я только радовался, что есть сигареты. Понемножку теплело. Стекла запотели. На бочке подпрыгивала кружка. Мы были экипажем подводной лодки, и пока хватало воздуха, мне было наплевать, всплывем ли мы когда-нибудь. Я мог рассчитывать на то, что белое, непостоянное море выбросит нас где-нибудь, и мы выйдем на берег в чужой стране, сменим имена, а об остальном уж позаботится судьба. Я мог так думать, и это было приятно. Пребывать в неподвижности, как гвоздь в стене, пока не расхерачат и стену, и дом, пребывать в неподвижности и ничего не делать. Точь-в-точь как на скамейке в парке, как на сиденье в автобусе от кольца до кольца, а потом еще раз, и снова, а мир разворачивается, словно панорама на холсте, и не нужно ничего делать, все делается само, легонько ласкает кожу, потихоньку стареет кровь, а картины едва касаются открытых глаз, отлетая вместе с остановками, автобус «Н», Зеленецкая, Французская, мост, Музей Войска, Маршалковская, и так до самого далекого Окенча, где взлетают самолеты, оставляя после себя только грохот над полями, небо поглощает их, и никогда не известно, что с ними потом происходит. Мы должны были оставаться в своих автобусах, чтобы теперь не тосковать по ним, не странствовать в холодных призраках поездов. Автобус «Н», автобус «С», автобус 133, мосты и виадуки, с которых разворачиваются панорамы города – далекие, четкие и уменьшенные. В них торчали флажки, как на штабных картах, малюсенькие вымпелы цвета крови, всех цветов, какие только воспринимают человеческий глаз, вера, надежда, любовь, яркие фишки «хиньчика»,
[37]
передвигаемые в серых ущельях улиц, переставляемые на дорожках парков, – фишки игры, в которой всегда можно было отыграться. Нам не надо было ни вылезать, ни разрывать бумажные декорации, удовлетворяя детское любопытство, ведь за ними только пустота, совершенная пустота, так же как внутри плюшевого медведя только опилки.
– Я пойду, – объявил Василь.
– Куда? – Малыш облизал губы, словно водка была безумно вкусная. Я взял у него бутылку.
– Куда угодно. В какую-нибудь деревню, не знаю даже. Если его невозможно унести, значит, нужно вывезти. Дойду до деревни…
– А о Потемкине слышал? Не о броненосце, а о том, настоящем?
[38]
– Да тут будет не больше десяти километров. Дойти до той дороги, а там влево или вправо. Там есть деревни, я же видел, вчера проезжал. В другую сторону, перед границей, тоже что-то есть. Карта… Найму лошадь с санями… Если мужику заплатить, он поедет. Сейчас почти девять, к трем я обернусь. – Он сыпал слова, как горох. Они прыгали по полу, подскакивали и стихали, как только он прекращал говорить. Замирали. Каждое закатывалось в какую-нибудь щелку. Легкая истерия против нашей меланхолии.
Костек шевельнулся. Отлепил спину от стены. Все жесты оборваны, разговоры не закончены, языки перепутаны, автобусы мокнут в гаражах, потому что там – голову даю на отсечение – сейчас лупит дождь, а люди похожи на мокрые бумажные силуэты или на старые пятидесятизлотовки. Кстати, кто на них был? Шахтер был на пятисотке, женщина на двадцатке. Может, металлург или рыбак в зюйдвестке, как раз для холодного ливня?
– Ничего другого не остается. Десять километров, семьдесят килограммов, а мы едва на ногах держимся. Деньги у меня есть, если мужику заплатить, он поедет. Уж мужиков-то я знаю…
– Что, Бандурко, тройки тебе захотелось, саней, бубенцов, может, еще и с музыкой? И после всей этой вонючей конспирации теперь оркестр желаешь заказать? Один мужик на санях к нам, а другой в ближайшее отделение исполнительной власти, да? Оба получают по полштуки и три дня пьют за наше здоровье.
Бандурко подбежал к Малышу и вырвал у него бутылку:
– Перестань пить, мы должны поговорить.
– Одно другому не мешает.
Бандурко присел на кровать, забытую бутылку он держал в опущенной руке – прямо как в парке, когда дожидаешься, когда аллею покинут случайные прохожие.
– По мне, так можешь себе идти куда глаза глядят. А я посижу в тепле и подумаю, есть ли мне смысл дожидаться тебя. Кстати, отдай, пожалуйста, сосуд, если ты им не пользуешься.
Над головами у нас загрохотало. Ветер сдирал с крыши плохо прибитые куски рубероида. С потолка посыпалась пыль. Свист и гул был такой, словно там, над нами, находилось какое-то живое существо. Мы были одни и в то же время не одни. Возможно, это хлопанье, это движение оберегало нас от безумия. В тишине мы, наверное, набросились бы друг на друга. Для того только, чтобы эту тишину разрушить.
– Хорошо, – сказал Бандурко и встал. Непонятно, к чему относилось это «хорошо», потому что бутылка осталась на полу. Он принялся кружить по каморке, застегивал куртку, подбирал разбросанные вещи, шапку, шарф, перчатки, достал бумажник, заглянул в него, вытащил нераспечатанную пачку «Мальборо», бросил на кровать, стал проверять, все ли зашнуровано, застегнуто, не торчит ли что-нибудь где-нибудь, рубашка из штанов, голое тело из одежды. Мне бы тоже не хотелось выходить. Никто из нас не пошевельнулся. Мы были заняты своими делами. Малыш думал о бутылке, а Гоксер – чтобы его не тревожили. – Хорошо, – повторил Бандурко. – До вечера я вернусь. Делайте что хотите.