— А почему?
— Бог знает... Знает, да помалкивает. Сказать тебе правду? Вот она: старый конь разговаривает не только по-лошадиному. И я не могу говорить только на гринбэнкском диалекте.
— Конь! — сказал Носатик, вращая глазами в разные стороны.
— Что ты болтаешь? Ты нарочно болтаешь всякую чушь, — сказал я. — Убирайся. — И я шуганул его.
Но он не двинулся с места. Он был упрям, как трехногий осел, который решил добраться до чертополоха хотя бы ценой жизни.
— Но мне нравятся эти р-рыбы, мистер Джимсон. Вы уверены, что они не такие, как надо?
— Нет. Зато я уверен, что, если ты сейчас же не уберешься и не заткнешь свою глотку, у меня будет удар.
— Какой удар, мистер Дж-джимсон?
— Апоплексический. Испущу дух, протяну ноги, отправлюсь к праотцам. Ясно? Что и с тобой случится, когда тебя стукнут топором по затылку.
Носатик отнесся к этому, как к светской беседе. И не одобрил. Он был мальчик серьезный, исполненный благих побуждений, и любил во все совать нос. Он взял кусок холста и баночку с клеем.
— В таком случае, мистер Джимсон, если вы больше не будете рисовать, я заклею дыру. Это не займет больше минуты. — И повторил свою коротенькую молитву.
И в тот самый миг, когда я хотел его убить, я почувствовал, что у меня закружилась голова. Я подумал: кровяное давление, старина... Будь добрым, будь великодушным. В конце концов, не так-то просто занять у кого-нибудь клей. К чему бросаться добром. Поэтому я сказал:
— Ладно, если уж тебе приспичило побаловаться. Но, возможно, завтра я сожгу все, что я здесь настряпал. — Сказал не столько сердито, сколько печально. Потому что колокол все еще гудел у меня в голове.
Глава 12
И я вышел: моей тоске нужен был простор. Слава Богу, над набережной высокое небо. Темней, чем я думал. Но край света был все еще далеко. Во всяком случае, не ближе, чем в Суррее. Под грядой облаков. Солнце в облаках. Над ними розовая с оранжевым полоса — лососина. Под ними — нежно-розовый, как мясо форели, переход в размытую голубизну. Река несется так быстро, что вся покрылась складками, как шелк, брошенный на пол. Переливчатый шелк.
Свежий ветер. Резкий, как весенние заморозки. Рябь, точно игра мышц под атласной кожей породистой лошади. Точно игра раскаленных и ледяных кинжалов в глубине моей доски. Так и схватил бы себя обеими рунами и разорвал пополам. Выпустил бы себе кишки за то, что я, Галли Джимсон, сорок пять лет занимаясь живописью, в шестьдесят семь лет от роду позволил помешать мне работать, дать себе под ложечку, сбить с ног... и кому? Метастазу Догмы, слепому поводырю, бельмастому глазу, самодовольной гадюке прописных истин.
Мимо прошла девчонка, повиснув на руке парня. Смотрит ему в лицо, словно, утка на луну. Пьяная от счастья. Зеленые глаза. Кривой позвоночник. Срезанный подбородок, лягушечий рот. Ее милый — типичный мопс. Смотрит вниз на свою девушку, как святой, читающий Божьи заповеди. Крепче держи, красотка, ты его заполучила. Он твой. Осторожнее, Мопсик, берегись, перед тобой вовсе не отроковица, а плод воображения. Пригвозди его, девонька, пригвозди брачным договором. Удирай, парень, уноси ноги, пока милое видение не превратилось в подругу жизни, которая проводит все дни, думая о том, что думают соседи.
Уносит, коль родился сын,
Старуха мальчика с собой.
Распяв на камне, крик и стон
В сосуд сбирает золотой.
Облака порозовели по верхнему краю, как кружевные оборочки на детском одеяльце. Небо — от желто-зеленого к плесневело-голубому. Над головой еле ползет несколько красных облачков, бежево-розовых, как старые Сарины пуховки, полные ее любимой пудры.
И я вспомнил, как, бывало, пудрил ее после ванны. Пудра стояла столбом. Даже странно, что свела меня в могилу, адское зелье. Подумать только, как я тогда сходил с ума по этой старой перине. Бегал за ее юбкой, словно собачонка, а она и не глядела на меня. Я хотел перерезать себе глотку... или думал, что хочу. И даже когда я наконец ее заполучил, как я цеплялся за нее! Как намывался и наряжался ради нее и позволял водить себя на ленточке, точно моську! «Бедняжка Галли, не забудь принять микстуру от кашля. Ах, милый, ты не промочил ноги? Дать тебе сухие носки?» А когда мне до смерти хотелось писать, она укладывала меня в постель... и прыгала туда следом. Разжигала во мне огонь, только чтобы сварить собственную похлебку. Отращивала крылья у моего воображения, только чтобы набить себе перину.
Железо терний — на чело,
И руку каждую — гвоздем,
И сердце, грудь ему вспоров,
И льдом пытает и огнем.
Перебирает каждый нерв,
Как скряга золото свое.
Чем старше он — она юней.
Его рыданья — жизнь ее.
Облака-пуховки становились круглее и жестче. Небо позеленело, как правый ходовой огонь на борту корабля. И вдруг я увидел его. Мгновенное видение. Было на что посмотреть. Мне захотелось петь и брыкать фонарные столбы.
Лицо бедной старушки Сэл, когда я впервые стукнул ее. Она не могла этому поверить. Душечка Галли съездил леди по носу. Ручкой по торчучке. Когда она так много для него сделала. От всего ради него отказалась. Какая жестокость! Какая неблагодарность! Весь ее такт, вся предусмотрительность, все милые, удобные формулировки — кошке под хвост!
Как она надулась! И как была горда и надменна, как уверена в своей правоте, когда пришла ко мне мириться! На лице ее было написано: «Как не стыдно!», а все остальное взывало: «На помощь, на помощь!»
Я-то, понятно, был рад заполучить ее обратно. Я как раз тогда сделал первый набросок для «Женщины в ванной», предтечу всех будущих. Я вдруг понял, что тут надо. Поймал ее за хвост. Да, до сих пор помню это чувство. Ты — плотник, твои кисти — пила и рубанок. Нашел, как перенести Сару на холст. Частицу ее, во всяком случае. И я не давал ей отдыха ни днем, ни ночью. Плоть стала словом. И вот он, то есть Галли Джимсон — юноша в крови. И дева нежная — она, то есть Сара.
И ею, путы разорвав,
Он услаждается сполна.
Он входит в каждый нерв ее,
Как в землю входит плуг звенящ,
Она жилье его теперь
И сад, стократ плодоносящ.
Как сказал бы Билли, от рождения к духовному возрождению. Материальность — другими словами, Сара, извечная женская суть — попытавшись засунуть в карман своей юбки пророческий дух — другими словами, Галли Джимсона — и застегнуть карман на все пуговицы, получила лопаткой по сопатке и была низведена к положенному ей статусу духовного фуража. Но какой фураж! Какое это было время! Хотя тогда я этого не замечал. Мне было некогда развлекаться. Даже когда мы занимались любовью, голова продолжала искать идеальную композицию. Даром, что ли, мотору работать на полный ход? Нечего удивляться, что Сара ревновала меня к живописи.