Я видел Розу за столиком перед стеклянной стеной кафе, освещенную солнцем, задумчивую, погруженную в себя, рассеянно глядящую на фонтан и голубей и не замечающую, что я наблюдаю за ней. Я не мог бы добраться до нее, даже если бы постучал в стеклянную перегородку и помахал ей рукой. Теперь она особенно была похожа на Астрид со своей густой копной каштановых волос, широкоскулым лицом и узкими глазами, которые видели все, даже не называя этого вслух. Юная Астрид, моложе, чем она была до встречи со мной. Юная женщина, совсем недавно повзрослевшая, и одна в целом мире. Может быть, она и вправду собиралась на встречу с пожилым человеком, не старым, а просто старше ее, таким, как, к примеру, я. Точно так же молодая Астрид когда-то, много лет назад, шла по городу быстрыми, крадущимися шагами, словно тайный агент юности в стане взрослых, шла на встречу с поседевшим женатым человеком с сильными, властными руками. Быть может, и Роза, простившись со своей рыжеволосой подругой, шла, таинственно улыбаясь, чтобы встретиться с человеком зрелым, с глубокими складками на щеках и спокойным, уверенным взглядом, который, казалось, обволакивал ее всю, со всех сторон так, что она могла утонуть в этом взгляде, раствориться в нем и позволить этому зрелому мужчине увлечь себя, лишенную собственной воли, к неизвестной цели.
Быть может, Роза шла по городу с той же решимостью, с какой ее мать шла когда-то рядом с седоватым кинорежиссером по коридору Гранд-отеля в Стокгольме, а потом, остановившись, ждала, когда он отопрет дверь в некую комнату, и никто никогда не узнает, что через какое-то время она будет лежать в постели с этим женатым человеком, раздвинув свои девичьи колени. Теми же решительными шагами сомнамбулы шла по городу Инес от одного мужчины к другому. Эти таинственные, предательские шаги, ведущие к чему-то неведомому и опасному. Быть может, Роза так же улыбалась, дивясь беспомощной страсти этого зрелого человека. Или уже догадывалась, что она всего лишь его маленькая защита от скуки и бремени повседневности; быть может, она посмеивалась над ним, когда он приникал к ее юному телу со своей зрелой, задыхающейся похотью, а она закрывала глаза и исчезала в его объятиях на какой-то миг слепого падения. Роза, Астрид, Инес; возможно, их одолевала та же тяга исчезнуть на глазах этих беспомощных зрелых мужчин, отдаться им и исчезнуть с тем же движением как раз в тот миг, когда они наклонялись над их юными телами, чтобы овладеть ими. С той же таинственной улыбкой они исчезали за невидимой дверью, замаскированной обоями, среди забавных картин, изображавших маленьких пестрых птичек в комнате Гранд-отеля. Всякий раз, когда они поднимались с очередной чужой постели, их, наверное, охватывало то же едва уловимое чувство, будто они сами — чужие и незнакомые, будто их лица — не более чем размалеванные черепа, которые эти женатые бедняги сдавливали своими похотливыми руками. Всякий раз, покидая очередного мужчину, они шли одиноко по ночному городу, ощущая кожей прохладный воздух, точно их лица превратились в тонкие, пористые мембраны. Никто не мог рассказать им, кто они такие, девушки, идущие по улице, Инес, Астрид и Роза. Они шли в ночи быстрыми шагами, широко раскрыв глаза, смотрели, как чужие лица проходят мимо них, одно за другим, точно белые отблески в клубящемся потоке тьмы. Неизвестные лица с незнакомыми взглядами, открывающиеся и смыкающиеся позади точно они неустанно переступают еще один очередной порог, никогда не добираясь до цели. Постоянно она будет стремиться куда-нибудь в другое место, но она не знает куда. Она знает лишь, что любая комната и любой город будут для нее западней. Так продолжает она идти, словно она — письмо, не посланное никем и не предназначенное никакому адресату, письмо всем и никому, которое постоянно распечатывается и постоянно снова запечатывается до тех пор, пока кому-нибудь не удастся прочесть, что в нем написано.
6
На другой день после моего приезда в Нью-Йорк стояла холодная и ветреная погода. Воздух казался прозрачным в промежутках между серыми квадратами зданий, врезавшихся в однообразную синеву неба и пересекавшихся с тенями других зданий с водяными цистернами на плоских крышах. К обеду я вышел прогуляться по переулкам со старинными пакгаузами между Гринвич-стрит и Гудзоном. Людей нигде не было видно, и лишь нескончаемый поток машин несся вдоль реки по Вестсайдскому шоссе. Заброшенные фасады промышленных зданий напоминали мне о городах на картинах Эдварда Хоппера. За несколько часов до этого я находился в залах музея Уитни и стоял перед изображением одной из его одиноких женщин. Она сидит в комнате со светло-зелеными стенами, сидит совершенно обнаженная. Присев на край кровати, она положила ладони на простыню и, слегка откинувшись назад, опирается на вытянутые руки. Смотрит через окно на водяные цистерны из закопченного черного дерева, такие, как те, что были на крышах над моей головой, среди серых и темно-красных облупившихся стен с полустертыми, поблекшими огромными буквами, оставшимися от надписей. Женщина белокурая, еще не старая, она сидит и смотрит в открытое окно при бледном солнечном свете, который освещает ее такое же бледное лицо, верхнюю часть туловища и бедра. Лицо ее невыразительно, а тело изображено так, что не вызывает и проблеска желания. Оно почти неуклюжее, такое, как и тела других женщин на картинах Хоппера. Ее скованность лишь усиливает впечатление неподвижности, остановки мгновения среди бега минут и часов. Я мог бы сказать, что взгляд у нее отсутствующий, но в то же время он целиком и полностью присутствует здесь, устремленный на очертания угловатых зданий и на круглые шарообразные цинковые крыши цистерн. А может быть, он устремлен на какую-то отдаленную точку за ними, которая находится за пределами картины, и там, в конце открывающегося из окна вида, ее взгляд упирается в невидимый зрителю барьер. На нем ее взгляд останавливается, а она продолжает сидеть неподвижно, углубившись в паузу, предшествующую наступлению дня, в течение которого ничего не произойдет. Она по-прежнему будет одна, и ей некому и нечего будет сказать. Быть может, она прислушивается к отдаленному, глухо доносящемуся сюда движению транспорта, а возможно, не слышит ни шума автомобилей, ни гудков, ни отдельных возгласов, хотя они, несомненно, проникают в комнату из открытого окна. Она не выглядит ни слишком несчастной, ни наоборот; просто присела ненадолго на кровать в этой тихой светло-зеленой комнате, в бледном безмолвии картины, сливающемся с молчанием ее мыслей и молчанием ее самой. Она словно слегка отключилась, выпала из времени, осталась наедине с собой. Но это ненадолго, во всяком случае не настолько, чтобы показаться чем-то необычным. Вскоре она встанет с кровати, оденется и выйдет отсюда в день, в город, в жизнь, но еще не сию минуту, пока что не сейчас. Она посидит немного, дав волю своим мыслям. Они будут расти, шириться, пока не наступит предел. Дело не в том, что мир пуст. Мир заполнен домами и вещами, а пустота есть не что иное, как одновременно случайная и необходимая дистанция между домами и вещами. Особенность этой паузы в течение дня заключается вовсе не в пустоте. То, что заставляет ее сидеть, или то, что заставляет меня стоять перед ней, не означает ни пустоты паузы, ни пустоты светло-зеленых стен комнаты или неба в окне над крышами домов. Они ведь присутствуют здесь, и эти стены, и это небо. То, что на какое-то мгновение заставляет нас остановиться и перевести дух, ее — на кровати, а меня — в зале музея Уитни, не более чем обычная банальность. Но лишь в такие паузы, в периоды неспешного дремотного наблюдения мы можем видеть и дома, и вещи, и тела, и свет, и тени такими, каковы они есть на самом деле. Мы видим, что мир таков, каков он есть в каждую данную минуту, и ничего более.