От речей Перселла меня так передернуло, будто мне через позвоночник пропустили электрический разряд.
– Как бы мне ни хотелось опровергнуть твои слова, Плаки, все-таки я должен признать, что они вполне могут соответствовать истине!
– А почему тебе хотелось бы их опровергнуть? – поинтересовалась Аманда.
– Почему? Да потому, дорогая, что если верховная власть Ватикана никогда не верила в Иисуса, но всегда использовала христианство в качестве фасада для политической и экономической тирании, то тогда… нет, не хочу об этом даже говорить. Даже критики католицизма видели в нем моральную силу, пусть и заблуждающуюся. Однако если Церковь все-таки сознательно является мирской организацией, если она насквозь – от печенок до костей – аморальна, то тогда она представляет собой зло столь огромное, темное и мощное, что человеческий дух кажется уязвимым и легковерным: зачем он нам такой, коль он так слаб. Тогда вся наша жизнь превращается не более чем в пошлую шутку.
– Ох, Маркс, – вздохнула Аманда. – Ты так мелодраматичен. Какая разница, так это или не так? Когда я училась в монастырской школе, я часто рассматривала в окно облака. Я часто бегала за бабочками по цветнику матери-настоятельницы. Облака и бабочки – они не отличат религиозного от мирского. Да им в общем-то все равно.
– Я не облако и не бабочка, – отрезал я.
– Все равно мы такие же, как облака и бабочки. Мы просто притворяемся, будто мы другие.
Свое следующее замечание я адресовал Перселлу.
– То, что ты утверждаешь, вполне вероятно, однако, к счастью, помимо вероятности, существует и возможность. Что, если власти Ватикана – более просвещенные люди, чем мы предполагаем? Что, если они все время знали, что жизнь Христа – пример для живых, а не обещание пирога в небе для мертвых? Что, если те немногие смельчаки знали все и спокойно к этому относились, но в то же время понимали, что массы людей на Западе не смогут правильно воспринять сей факт? Вот поэтому они и договорились тайно защищать человечество от преждевременного знания, защищать до тех пор, пока не придет время, и эволюция не сделает человека сильнее, убедит его не бояться заглянуть в лицо смерти, без всяких обещаний веселого «Диснейленда», якобы ожидающего праведников в загробной жизни. Что, если их решение хранить все в тайне – на самом деле гуманный поступок самых благородных намерений и масштабов?
Плаки пожевал сигару и наморщил свой мужественный лоб.
– Все может быть, Марвеллос. Все может быть. Это, конечно, мало что меняет, но хотелось бы думать, что ты прав.
– Жаль, что в кладовке нет окон, – неожиданно сказала Аманда.
Скорее всего она наяву грезила об облаках.
•••••••
Неправильные часы следили за нашим спором. Они тикали с пуэрто-риканским акцентом. Мне довелось слышать, как танцует Кармен Миранда. Вам известно, что, когда она умерла, ее вещи продавались с аукциона. Энди Уорхолл отправился на аукцион и купил старые туфельки Кармен Миранды. У Кармен Миранды были крошечные ножки. Она носила туфли первого размера. Или даже еще меньшего. Думаю, что если существует минус первый размер обуви, то именно его Кармен Миранда и носила. Каблуки ее туфель были так высоки, что их высота равнялась примерно длине стопы. Должно быть, Кармен Миранда всегда чувствовала себя так, будто спускается с горы вниз. В любом случае ее туфельки сейчас находятся у Энди Уорхолла. Танцевальными ножками Кармен Миранды отныне завладела алмазоподобная тишина. Только их эхо до сих пор сохранилось в танцевальном зале наших настенных часов.
– Итак, Плаки, – произнес я, – что касается мотивов Церкви, то у нас имеются две возможности, но, как ты выражаешься, это чистой воды академизм, потому что мы никак не можем их проверить. Однако – и это гораздо ближе к истине – не важно, какой из мотивов верен: власти, отвечающие за тайну Тела, приложат все мыслимые усилия для того, чтобы вернуть его. Верно?
– Верно, старик. Они захотят его вернуть или же пожелают его уничтожить. Их устроит любой из этих вариантов. Единственное, что они не могут себе позволить, это сделать тайну достоянием гласности. Особенно в такое время, как наше.
– А что такого особенного в нашем времени? – поинтересовалась Аманда.
– Черт побери, Аманда, разве ты не читала моего письма? Церковь переживает трудные времена. Она в самой большой беде после тех бед, которые испытала после раскола в шестнадцатом веке. Я тебе все объяснил. Я досконально изучил эту тему и, наверное, до смерти вас заколебал в своих письмах. Если вы помните, я брызгал слюной, взахлеб распинаясь о том, какая она вся из себя старомодная, авторитарная, скрытная, эта наша Католическая Церковь, и что она в состоянии кризиса. Могущество Папы было подорвано миллионами католиков, которым плевать на его замшелые лицемерные указы не трахаться без того, чтобы не производить на свет младенцев – католических младенцев. Во всех уголках света священники, монахини и монахи открыто восстают против своих начальников по целому ряду вопросов – это и гражданские права, и война, и целибат, и бедность, устаревшие догмы, суеверные доктрины и откровенно фашистская политика. Послушайте, да ведь сейчас на сотнях фронтов по десятку различных вопросов назрел настоящих бунт. Незадолго до того, как я оттуда смылся, на площади Святого Петра произошли беспорядки. Это было вечером, перед днем открытия всемирного синода епископов, и либеральные и консервативные католики устроили потасовку прямо перед папскими окнами. Все началось со всенощных бдений в поддержку доктрины бедности. Надо сказать, что Церковь неизменно проявляла безразличие к этой теме, поэтому нечего удивляться, что бдения вылились в настоящее побоище. Ребята, я задействовал всю силу воли – до последней частички, какая только имеется в моем маленьком розовом теле, – чтобы не оказаться в него втянутым. Кулаки у меня так и зудели.
– Могу себе представить, – заметил я. – Аманда, я ведь тебе тоже рассказывал о глубоком кризисе Церкви. О том, как рабы сбрасывают с себя оковы бесправия, о том, как безгласные обретают голос, о том, что Церковь трещит по всем швам.
Аманда кивнула.
– Да, я помню. Стремление к свободе – это прекрасно. Но я, как мне кажется, не слишком задумываюсь об этом.
– Пришло время задуматься, малышка, – ответил я. – Потому что нравится нам это или нет, но это касается нас всех.
– Он нисколько не преувеличивает, – подтвердил Плаки. – Сейчас, когда Церковь сотрясает внутренняя революция, ей приходится защищать себя гораздо агрессивнее, чем прежде. Сегодня более, чем когда-либо, ей совершенно ни к чему быть втянутой в этот скандал, этот, так сказать, corpus delecti.
[17]
– С этими словами Перселл снова похлопал мумию по коленной чашечке.
Аманда поджала губы.
– Вот вы сейчас говорили о бедных католиках, дорогие мои, – сказала она. – А можно ваши слова отнести и к протестантам?