Шмидт нашел в справочнике телефон Райкеров-старших, если бы их не оказалось дома, это стало бы последней каплей. Незнакомый голос — наверное, секретарша, ведь держать медсестру психотерапевту ни к чему — попросил Шмидта назвать свое имя и телефон: доктор Майрон Райкер или доктор Рената Райкер свяжутся с ним, как только смогут. Отлично, такая формулировка ему по нраву. Альберт Шмидт звонит сказать, что обед в День благодарения был замечателен. Я вскоре позвоню снова или напишу, если доктор Райкер или доктор Райкер не свяжутся со мной прежде. В общем, это была глупая затея, обреченная на провал: интересно, подходит ли хоть. один манхэттенский психиатр к телефону? Просто, наверное, существует еще один, тайный, номер и телефон, который звонит где-то в глубине квартиры.
Полдень. Посыпался мелкий частый дождик. Почему бы не нарушить дневной запрет на алкоголь? Никто не узнает, да никому ведь и дела до этого нет. Шмидт налил себе лошадиную дозу бурбона, бросил льда, снял и положил на стол телефонную трубку, взял томик Анаис Нин,
[21]
которую обычно читал в таком настроении, и со стаканом в одной руке и книжкой в другой отправился в спальню.
VI
Отец Шмидта не особенно беспокоился о воспитании или образовании единственного сына. Если бы кто-нибудь спросил его, почему, он с равной вероятностью мог бы ответить, что слишком занят или что у сына, как он видит, пока и так все хорошо. Но вести дневник отец научил Шмидта, едва тот освоил письмо.
Человек должен ответственно распоряжаться своим временем, сказал отец. Если тебе нечего записать, значит, время прошло впустую. Каждый день записывай, что ты делал и сколько отняло каждое дело.
Спустя много лет, когда отец уже давно умер, Шмидт, думая о тех словах отца, понял, что старый законник, возможно, не вполне это сознавая, имел в виду что-то вроде ежедневного табелирования, которое есть святая обязанность каждого юриста, который рассчитывает получать за свою работу деньги. Но поскольку ты еще школьник, приходится делать на это скидку, и вот ты пишешь: Еда — один час пять минут, личный туалет — семь минут, посещение школы (вместе с дорогой) — около восьми часов… и так далее. Конечно, в бумагах отца, когда Шмидт разбирал их с адвокатом, исполнявшим завещание, никакого дневника не обнаружилось: хроника деяний старшего Шмидта осталась в документах фирмы да в счетах, которые получали его клиенты. За профессиональные услуги и консультации, оказанные в связи с арестом «Ифигении» в Панама-сити и ее продажей за долги и за другие подобные приключения.
Пока Шмидт жил с родителями, очередной дневник — неизменно школьная тетрадка на пружинке, с обложкой из желтого картона, потому что отец даже вначале не потрудился предложить какую-нибудь книжку попривлекательнее — всегда лежал всем доступный в нижнем ящике комода, справа от стопки трусов. Исписанные тетради копились на полке в чулане. Шмидт понимал, что его дневник будут читать — и не видел смысла прятать его. У матери был нюх на разного рода свидетельства его грехов, и она регулярно рылась в его вещах, нисколько того не стыдясь. Так что все эти годы дневник Шмидта состоял из упражнений в лицемерии (такие ханжески-сентиментальные записи должны были ублажить мать, потрафляя ее тщеславию) и оттачивания слога: кратких, но точных и раз от раза все более емких описаний того, что мог бы сделать или увидеть сегодня образцовый мальчик, окажись он на месте Шмидта; так всегда можно было дать удовлетворительный ответ отцу, если за обедом тот ни с того ни с сего спросит, не забываешь ли ты вести дневник Если бы он не считал нужным врать и если бы не исписывал надлежащего числа страниц, мать поставила бы это ему на вид. Отцу же никогда не приходило в голову спросить ее, откуда ей известно содержание Шмидтова дневника, а Шмидту — что он мог бы хоть как-то воспротивиться слежке.
После смерти матери Шмидт поспешил избавиться от этих скрижалей собственного унижения. Тетради заполнили несколько больших пакетов, которые он выбросил в мусорный бак у соседнего дома на Гроув-стрит вместе с еще одним пакетом поменьше, куда он побросал собственные детские и подростковые фотографии, те, что в рамках стояли в материной спальне или хранились в ее альбомах и коробочках с сувенирами и мелочами, письма, которые он писал ей из лагеря, и посвященные «Моей дорогой маме с любовью» стихи, над сочинением которых он корпел перед каждым Рождеством и днем ее рождения и преподносил каллиграфически переписанными на кремовой бумаге, которая должна была напоминать пергамент.
На втором семестре первого курса, уступив настоянию Гила Блэкмена, который по специальному разрешению посещал предназначенный для аспирантов курс поэзии символистов, Шмидт прочел «Mon coeur mis a nu»
[22]
Бодлера и том избранных мест из дневников Кафки и снова — со смутным чувством благодарности к отцу, который заставил его приобрести эту привычку — стал вести дневник. У Шмидта хватало ума осознать, что он никогда не будет писать, как эти авторы, но из их текстов он понял: дневник помогает сформулировать какие-то мысли и многое понять в себе и в жизни. С годами стремление изливать душу ослабло, и он лишь иногда обращался к дневнику, главным образом для того, чтобы зафиксировать события — конечно, не в том смысле, в каком предполагал это в свое время отец, — по горячим следам или, по крайней мере, описать свое отношение к ним.
После смерти Мэри, оставшись один, Шмидт убедился, что вести дневник — это еще и приятное занятие, которое не стоит ничего, и более достойный, нежели разговаривать вслух в пустом доме, способ разбить тягостную тишину. Он стал усердно писать. И, на взгляд любого человека, задумывавшегося о тех силах, которые играют нами и бьют нас, писал он вполне достоверно.
Воскресенье, 1 декабря 1991
Вчера задремал. Когда проснулся, было уже темно. Принял ванну. Потом, совершенно взбодрившись, пошел на кухню и заварил себе чаю. Только тогда увидел, что телефонная трубка так и лежит на столе. А вдруг она звонила? Или кто-то еще? Положил трубку на телефон, и тут он внезапно зазвенел. Конечно, Шарлотта. Говорила голосом маленькой девочки — так она говорит со мной, когда хочет показаться особенно милой. Говорит все те вещи про обед, которые я и ждал от нее услышать, избегая торжествующих замечаний о квартире Райкеров, их хорошем вкусе, о том, какие они утонченные и проч. Я спросил, как ей идея пригласить Райкеров на уик-энд. Она быстренько посовещалась с Джоном — закрыв микрофон ладонью — и сказала, что это здорово. Я, конечно, должен их пригласить. Только просила не звать на выходные перед Рождеством: у них с Джоном будет много дел в городе. Тут она вспомнила и о самом Рождестве. Конечно, они будут праздновать его с родителями Райкера: это так важно для всей семьи. Я сдержался, не стал говорить, как смешны в ней эти заботы и так далее, или что по тому, какую важность мы придаем этому празднику, мое Рождество должно стоять выше Рождества Райкеров. Наоборот, я мычал в трубку, пусть не согласно, зато вполне дружелюбно. Вдруг Шарлотта сказала, что со мной хочет поговорить Джон. Ладно.