Конечно, гостевой домик очень выручил всех во время болезни Мэри. Джон и Шарлотта, не жалуясь на неудобства, относительно беззаботно жили в своем бунгало, так что и Мэри выходило меньше беспокойства и Райкеру не пришлось своими глазами увидеть, каких унижений — сперва незначительных, а под конец таких страшных, стоила ей борьба с болезнью. Именно тогда Шарлотта сообщила им, что переезжает из съемной квартирки на 10-й Западной улице в квартиру Райкера у Линкольн-центра, и Шмидту пришлось распрощаться с наивным представлением, будто Райкер, пока Шарлотта спит в своей маленькой комнатке, коротает ночь в холостяцкой постели и до позднего вечера сидит над прихваченными из офиса бумагами. Делать было нечего: попросить Шарлотту не привозить Джона сюда было бы глупой провокацией, — после такого предложения она и носа не показала бы из города. В большой дом Шарлотта переселила Джона в тот самый вечер, когда похоронили Мэри; Райкер въехал в солнечную комнату Шарлотты, удобную, в достроенной в начале века капитальной части дома, с арочными окнами и голубым китайским ковром, который Шмидт купил для дочери на аукционе в Амагансетте. С тех пор дочь и ее любовник жили там, отделенные лестничной площадкой и холлом от комнаты, в которой спал Шмидт, которую он еще недавно делил с Мэри. Шмидт не сказал и слова против: он понимал, что дом принадлежит скорее дочери, чем ему. Шарлотта сказала, что планирует и дальше использовать гостевой домик, когда к ним приедут друзья, чтобы ритмы альтернативного рока и стук беспечно захлопываемых дверей (жену и дочь Шмидт приучал аккуратно затворять за собой двери ванной и спальни) не тревожили чуткий сон отца. Все это было замечательно любезно, и, главное, к радости Шмидта возобновился утренний ритуал выходных. Только вот как избавиться от ощущения, что он мешает им распоряжаться в доме, что он здесь tiers incommode?
[2]
А дом был очень приличный. Они с Мэри переехали сюда вскоре после того, как Шмидт исхлопотал себе раннюю пенсию. Ходить изо дня в день на работу ему было не то чтобы невмочь — это казалось ему нечестным, поскольку в силу привычки, едва войдя в офис, он немедленно становился деловым и притворно любезным, как будто его жизнь не рассыпалась в прах, и, приступив к работе, случалось, настолько погружался в проблемы клиента, что забывал о Мэри, то есть не вспоминал о ней несколько часов кряду, а в эти самые часы она в одиночку претерпевала страшные мучения. Квартиру на Пятой авеню Шмидт выставил на продажу. С того дня, как они перестали принимать гостей, стало очевидно, что эта квартира для них велика, а зимой со стороны Центрального парка сильно дуло; когда Мэри делали первую операцию, от подъезда до такси привратник несколько шагов вел ее, приобняв, иначе ветер сбил бы ее с ног, а кроме того, квартплата и траты на содержание большой квартиры после резкого сокращения доходов Шмидта заметно ударили по карману.
Они понимали, что этот дом на берегу океана нравится им обоим в любое время года и в любую погоду. Мэри беспокоилась, что в Бриджхэмптоне Шмидт будет чувствовать себя в заточении, что без привычных будничных занятий он не найдет, куда себя деть, но Шмидт успокоил ее: за конторским столом он и так просидел много лет, а Нью-Йорк они не бросают. Два часа на автобусе, и ты там — к этому тоже можно привыкнуть, а со временем можно подыскать себе и городскую квартиру — может быть, в одном из этих новых кондоминиумов: говорят, это не такая уж дрянь — стильную квартирку на верхнем этаже: за окнами только небо, мурчит кондиционер, новенькие посудомойка и стиральная машина, которых никто до тебя не включал. Оба прекрасно понимали, что времени на это все у них не осталось. Слава богу, Мэри еще держалась, пока перевозили мебель и вещи и устраивались на новом месте. После этого главным занятием для них обоих стало ожидание конца.
Вообще говоря, в Джоне Райкере не было ничего дурного. Шмидт пригласил его в числе нескольких других сотрудников фирмы на обед с двумя джентльменами из хартфордской страховой компании, с которой тогда работали, совершенно не предполагая, что этот Райкер покажется таким уж привлекательным его Шарлотте. Странно, что она вообще пришла на тот обед: Мэри предупредила ее, что это будет деловой прием, обязаловка для старших партнеров в фирме, которые время от времени должны выказывать настырным молокососам расположение и терпеть их у себя в гостях. Но наутро Шарлотта призналась: она рада, что вышла к ним. Джон показался ей похожим на Сэма Уотерстона,
[3]
и после этих слов Шмидту все стало ясно. Шарлотта только год как окончила Гарвард и все еще жила с родителями. Вот тогда, в те две-три недели, и объявить бы Шмидту, как он на самом деле относится к Джону Райкеру в роли приятеля дочери. Но он так и не сказал ничего Шарлотте. Кроме «служебной характеристики»: отличный молодой профессионал, со временем практически наверняка станет в фирме партнером, только вот работает слишком много. Где он найдет время водить Шарлотту в кино, не говоря уж о том, чтобы после сеанса отправиться куда-то ужинать? И тогда, и потом Шмидт последовательно сохранял беспристрастность и, в общем, гордился этим: на работе он больше всех продвигал Райкера в партнеры, и, возможно, именно поддержка Шмидта определила исход дела. Райкеру повезло, что это решалось — причем в его пользу — до того, как он стал спать с Шарлоттой, то есть, во всяком случае, до того, как об этом стали говорить и Мэри открыла глаза Шмидту — и руководству компании не пришлось ломать голову, не нарушится ли запрет на непотизм.
Ну а теперь высказать Шарлотте все напрямую смешно и думать: слишком поздно, да и если бы она и не объявила только что об их решении — а ведь, по идее, Джон мог бы потрудиться прийти к отцу девушки и попросить ее руки? — что у Шмидта было против Райкера, а вернее, против этого брака? Все его возражения, едва они сорвутся с языка, покажутся Шарлотте, да и ему самому, капризом ревнивого и завистливого собственника. Разве сказать, что за дверями конторы ему глубоко наплевать на те замечательные качества, которые со временем сделают Райкера надежным и полезным компаньоном в их любимой фирме — Шмидт уже осознал, что, уйдя оттуда, жалеет только об утраченных доходах и каком-никаком сознании собственной нужности, — и что это совсем не те качества, которые Шмидт хотел бы обнаружить в своем зяте? Арабская пословица — настоящая, как уверил Шмидта коллега, работавший с нефтяными магнатами с Ближнего Востока, — говорит: зять — это камешек в обуви, который нельзя вытряхнуть. Но вот у римлян, как было известно Шмидту, эта приблудная родня была, наоборот, в почете. Любить женщину по-настоящему, говорили римляне, — значит любить ее так, как мужчина любит своих сыновей и зятьев. Жалея, что у него нет сына — лучшие из молодых сотрудников фирмы легко вызывали его симпатию и даже привязанность, и, как правило, это чувство бывало взаимным, пока парень, которого Шмидт избирал в доверенные помощники и удостаивал своей заботы, не поднимался в компании до статуса партнера и ему больше не нужен был покровитель и «отец», — Шмидт надеялся, что к мужчине, который возьмет Шарлотту в жены, он будет относиться «по-римски». Но как мог он испытывать подобные чувства к Джону Райкеру?