Что он выиграет, рассказав Сэму о своей страшной тайне в самом конце этой драмы? Фокусник выходит на сцену, кланяясь и извиняясь, и бессвязно лепечет что-то на тему того, что фокус не удался. Возможно, это и принесет облегчение Мистлеру, и он почувствует себя свободнее, но стоит ли того риск? Раскрыть душу и увидеть, как сын просто брезгливо передернется в очередной раз?.. Разве это столь уж неизбежно и необходимо? Одно было ясно: он не может позволить Сэму продолжить оценивать работы студентов, волноваться о всех прочих университетских делах и до приезда на восток отправиться на озеро Виктория. Но тогда, если Сэм все же выкроит два дня, чтобы навестить родителей — что весьма сомнительно, учитывая его упрямство, — имеет ли право он, Мистлер, выкладывать эту новость, едва сын появится в дверях, или же за ленчем в клубе, где он планировал передать ему кольцо Элизабет? А что, если Сэм — и это весьма вероятно — придет не один, а с Моник и малышкой? Тогда появляется повод отложить этот тяжкий разговор до другого, более удобного момента.
Но как воспримет все Сэм, если он все же решится и скажет? Разве в такой момент рядом с ним не должен быть человек, на которого можно положиться? Человек, который не умирает и, само самой разумеется, не является его матерью. Кто-то, кто может согреть и утешить его в постели. Может, в конечном счете это не так уж и плохо, если Моник с Линдой окажутся с ними в Нью-Йорке или Крау-Хилл. И к чертовой матери эту Венецию, Умбрию и всякие другие места, где можно охотиться на шотландских куропаток! Надо принять их дома. Под аккомпанемент мудреных медицинских терминов вместо музыки. А если они приедут в Крау-Хилл, малышка может поиграть на пляже, или же он, Мистлер, покатает ее на паруснике. Притворится, что она ребенок Сэма, а не безотцовщина. К тому же нет никаких гарантий, что его родные внуки окажутся хоть чуточку лучше. Но понимает ли это Клара? Возможно, ей уже не представится лучшего случая наладить отношения с Моник. Попытаться навести мосты. Что ж, в таком случае один семейный визит, пусть даже и в столь драматичных обстоятельствах, сможет привести к результатам, недостижимым и за полгода пребывания в приемной доктора Фрейда.
Что лучше: позвонить или написать Сэму? Перспектива звонка из Нью-Йорка или Венеции как-то не слишком грела. Что он ему скажет? Алло, привет, это папа. Как там у вас, все в порядке? Ну и слава Богу. Кстати, по приезде домой тебя ждут новости. Я умираю. Нет, не сейчас, не в эту самую минуту, и срываться с места, торопиться закрыть мне глаза не стоит. Но менее чем через полгода это произойдет. Короче, я тут подумал, может, заскочишь, пока я еще на ногах? Именно! Если, конечно, тебе удобно.
Да, и в письме, пожалуй, тоже обо всем не скажешь. Телефон стал привычным способом общения, так что лучше уж позвонить. На протяжении долгих лет эпистолярный жанр свелся к соблюдению «правил Мистлера», что распространялись на все дочерние фирмы и подразделения от Таиланда до Норвегии. Он требовал: если уж взялись писать, пишите убедительно. Сделайте все, чтобы удержать внимание потенциального адресата. Если не можете выразить мысль одним предложением, значит, вы эту мысль не додумали. Никогда не задавайте слишком сложных или специальных вопросов, требующих иных ответов, кроме как «да» и «нет». (Пример: Вы доставите мне диван в понедельник утром?) Экономьте время. Получив письмо, пишите ответ на полях, не забудьте оставить копию для досье, а оригинал отошлите адресату.
И когда Мистлер все-таки писал Сэму, вызвано это было прежде всего желанием оседлать любимую лошадку. Необходимостью, которая отпала, когда Сэм начал зарабатывать на полуприличное существование, да еще получал внушительные суммы от денег, вложенных в трастовые компании. Вот тогда эпистолярный жанр и проявился во всей своей чистоте. К примеру:
Памятка Сэму. Тема: порядок расходования средств. Будучи твоим попечителем, я в очередной раз перевел в банк «Икс» имени Дональда Дака
[53]
тысячу долларов, чтобы покрыть дефицит средств в банке «Игрек» в ответ на их запрос. В надежде избежать в ближайшем будущем поступления аналогичных запросов прошу оказать мне такую любезность — точнее оценивать свои ежемесячные нужды на содержание. В свою очередь, обязуюсь найти способ удовлетворить их. Нет смысла говорить, что тебе вовсе ни к чему семейные деньги, если экономно жить в Калифорнии и не подписывать бездумно чеков, наши фонды не резиновые. В банке Дональда Дака будут не в восторге, я — тоже. Сожалею, что приходится говорить об этом, но я как твой попечитель не имею права делать выплаты по закладным на дом Моник. Однако я бы с удовольствием вторгся в наши основные запасы и уделил бы тебе разумную сумму, чтобы ты мог приобрести свой собственный дом. А уж кто будет жить в этом твоем доме, решать исключительно тебе. И еще одно, чтобы предупредить возможные возражения. Пожалуйста, пойми: это не просто формальности или свидетельство моего нежелания сделать Моник счастливой. Траст, оставленный твоим дедом, позволяет мне произвести распределение доходов в твою пользу. Нераспределенный доход, составляющий более чем внушительную сумму, поскольку ты не хочешь брать деньги из моих рук, прибавляется к основному капиталу. И я могу запустить лапы в этот основной капитал и передать деньги тебе лишь в случаях острейшей необходимости, проблем, связанных со здоровьем, или же с целью помочь тебе стать на ноги и приобрести собственное жилье.
Он подпишет это письмо, как подписывал всегда, словно не было всех этих сухих выражений: «Люблю, папа». Не лучше ли было бы поручить отправлять подобные послания кому-нибудь из адвокатов семьи? Как ни странно, но ему казалось, что это еще больше отдалит сына. Может, ему следует обратиться в суд с просьбой снять с него обязанности попечителя? И передать их банку «Стейт-стрит»? Или же дядюшке Эбторпу, который наверняка откажется?
Нет, это никуда не годится. Вот он потихоньку и приблизился к мысли, пугающей его больше всего на свете, — к молчанию, разделявшему его с сыном. Нет, конечно, он может написать и так: Знаешь, я просто убежден, Сэм, — обо всем, что хочу тебе сказать, пока пребываю еще в здравом уме и пока у тебя есть время задавать мне вопросы, ты уже задумывался много раз и на все нашел ответы. Но могу ли я быть уверен в этом? Ужасно, если я бывал несправедлив к тебе, ужасно, если окажется вдруг, что оба мы, будучи людьми сдержанными, потеряли свой шанс. Благодарен тебе за то, что ты еще подростком никогда не выказывал мне враждебности, никогда не возмущался и не бунтовал в отличие от всех твоих сверстников. Увы, я содрогаюсь при мысли о том, насколько неуклюже и деструктивно реагировал на твое молчаливое отрицание, твое так называемое тихое хамство.
Но сердце мое просто разрывается на части (пардон за пафос, боюсь, что позволяю себе это не в последний раз) при виде того, какой высокой стеной ты отгородился. Не только от мамы и меня — этого следовало ожидать, и, не страдай хоть один из нас эгоизмом, мы бы смогли все преодолеть и, возможно даже, возрадовались бы вместе! И научились бы получать радость от всего. От труда и развлечений, от успехов и провалов, приключений, путешествий. И секса, конечно, тоже. Стоит только представить, как хорошо мы могли бы жить, и слезы на глаза наворачиваются. Зная, каким равнодушным, холодным мужем я был всегда, ты, возможно, сочтешь все это пустым фиглярством, скажешь, что я вообще не способен постичь, что есть счастье. Так, кажется, и вижу, как ты все дальше и дальше уходишь от меня длинной дорогой, в конце которой, как в аллегории, зияют пустота, темный провал, пещера, окруженная отвесными скалами и темными тисами. И на входе в нее маячит фигура Отрицания — эдакий полуголый скелет, задрапированный паутиной.