Когда мистер Л. изображал свои приключения, он оживал, как в фильме, но в этом серьезном фильме у него такой возможности не было. Исполнительница роли Йоко только лишь коротко вздрогнула, когда он начал орать, и посмотрела на него так, словно он потерял рассудок. Но поскольку он опять засмеялся, она, казалось, успокоилась. Итак, это ничего не значило – во всяком случае ничего из того, что ей нужно было понять. Мистер Л. все равно не был тем, за кем здесь было решающее слово. А режиссер Б. при этом даже не шелохнулся. Он выглядел так, словно ожидал ответа на свое молчание, становившееся тяжелым и вязким. Но он продолжал ждать.
Он стоял посреди кабельных переплетений, как бы ожидая: под таращащимся оком включенных прожекторов оболочка девичьей фигуры спадет сама собой, раскроется, как лепестки цветка, когда приходит его время. Кино– и звукооператоры возились со своей установкой, словно отыскивая неполадки. В., только что щелкнувший нумератором: «Deshima», кадр двадцать пятый! – еще не опустил его вниз и стоял как в царстве Спящей красавицы, где после заключительного слова мистера Л. воцарилось безмолвие, с заколдованной рукой – этакая статуя доброй воли.
Двое мужчин, которые в качестве сопровождающих пожилого человека должны были изображать кино– и звукооператора, сидели неподалеку от автора: это были его друзья, ощущавшие себя столь же неправомочными для вмешательства, как и он сам. Он рекомендовал их (если не сказать – протащил) режиссеру Б. на две эти маленькие роли.
К., его товарищ детства, сам когда-то был фотографом. Он делал попытки и на актерском поприще, но не прорвался. Способностей было маловато, однако его своенравный характер помешал ему стать продажным и нетребовательным, так что теперь он мог рассчитывать – ниже своей истинной цены – только лишь на временную занятость; он едва мог прокормить многочисленную семью, извлекая пользу из своей незаконченной учебы на архитектора. Как и автор, он происходил из учительского клана, также был единственным ребенком у вдовы и был для него путеводной звездой сквозь остававшиеся им детские годы. Неподражаемый голос К. мог бы далеко завести и его самого, если бы он уделял больше внимания эху этого голоса. А так он все больше впадал в суетную косность, и поскольку автор со временем стал выглядеть человеком преуспевающим, их пути разошлись. Когда К. нанялся в «Deshima», со своей лысой, как коленка, головой он больше походил на японского монаха, чем на западного кинотехника, которого ему предстояло играть. Пусть и не с самой чистой совестью, однако все же с тайной радостью автор извлек из небытия потерянную из виду дружбу, если и не на свет Божий, то хотя бы под лучи прожектора: может, им обоим вместе привалит вдруг особое счастье.
Что касается Н., младшего товарища, то причины для скрытого семейного воссоединения были не столь труднообъяснимы. Автор познакомился с Н. – тот говорил на их родном диалекте так, что автору слышался голос собственного отца, – как с отправителем рукописи. Однако получение оной, предназначавшейся для публикации, явилось чистым недоразумением. Этот Н., конечно, выжал из себя томик стихов, однако вскоре после того, как во время презентации на рейнском пароходе ему пришлось выступать в качестве молодого поэта и даже взять в руки гитару, он вновь быстро отвернулся от литературной жизни. Воплощенная противоположность ущербному человеку, он все свое искреннее внимание обратил как раз на ущербных людей. Будучи учителем, Н. нашел среди практически неизлечимо больных детей больше возможностей научиться чему-то самому, чем в рамках здорового коллектива обычной школы. Интерес к Японии или человеческое участие в самом авторе было тем, что позволило ему принять небольшую роль в «Deshima», потому как он лучше других понимал подтекст, скрытый в сценарии.
Н., не говоривший сначала ни слова по-японски, вскоре нашел способ контактировать с японскими коллегами, а также с актрисами, к которым он был близок по возрасту. Своей бородой и роскошными кудрями он напоминал им английского шкипера шестнадцатого века, которого во всемирно известном сериале «Сёгун» забросило на чужой остров. И исполнительница роли Йоко в перерывах между съемками отчасти показала ему свое настоящее лицо, причем настолько, что, хихикая, вынуждена была прикрывать его рукой.
И вот теперь любовная сцена, которую она должна была играть перед камерой, вновь замкнула ее лицо. Н., мнения которого не спрашивали, держался молча.
А вот А., никоим образом не несшая ответственности за фильм, сделала несколько шагов в глубину сада.
В качестве соучастника фильма автор не мог последовать за ней. Но и для него сцена, которая никак не хотела получаться, была давно уже в прошлом. Инсценировка, насколько он понимал, больше не имела ничего общего с загубленным оригиналом. Только последствия его собственной жизненной истории связывали его с этим сценарием благодаря возвращению лейтмотива. В сценарий он вложил и закодировал свой опыт по правилам своего искусства, хотя и не по правилам В., продюсера из Санта-Моники. Теперь фильм стал фильмом Б. Ну так пусть другой и обломается на этой теме!
Б. казался не более сокрушенным, чем обычно. Он не был тем, кто «экранизирует» материал, но использовал слово, как архитектор, говорящий о строительстве, или судебный писарь – о писанине. Обдумал ли он уже пути и средства, как показать свою исполнительницу обнаженной, не стащив с нее свитера через голову? Совершенно очевидно, что его не занимал даже тот факт, что фрау Й. была вне зоны досягаемости. Говорила ли она по телефону с Ошимой или с самим Господом Богом? Докладывала ли она в агентство или увещевала мамашу строптивицы? Казалось, Б. стало ясно, что положиться он может теперь только на свое собственное искусство киноперевода. Должно же существовать решение, речь теперь шла только о том, чтобы оно тебя нашло.
Это было как раз то, что объединяло Б. с ММВ. «Звезда» тоже присела к стене, скрестив руки на груди. Они оба не гнались за эффектами, не дорожили «клубничкой», ничего не хотели знать о педалях, на которые следовало бы жать. Они всегда оставляли что-то в запасе – может быть, по причине упрямого недоверия к своему искусству, недоверия, о котором было известно, что оно может рассосаться, если не подогревать его. Там, где могла спасти только «клубничка», уже все было потеряно.
Они всегда немного пренебрежительно относились к своему таланту. Упрямство их заключалось в том, чтобы спортивный задор их самокритики так же мало страдал в случае везения, как и невезения. А может, Б., в свою очередь, уже достиг точки, начиная с которой дистанцировался от материала, не ставшего его собственным нутром? Уж не возвращает ли он автору эту сцену как неигровую и не потому ли не поднимает на него глаз?
– Выключить свет, – произнес Б. – На сегодня все.
Вдруг из сада внутрь дома проникло сияние – картина светлой весны. Азалии и камелии цвели, не хвастая своим великолепием. Каменный мостик, в конце которого, обхватив руками колени, присела А., был перекинут через прудик без воды. Прудик был выложен светлым галечником и окружен замшелыми скамеечками. Сосны протягивали свои гибкие ветви с пониманием законов эстетики. Для этого садовники три дня подряд подрезали их, стоя на высоких лестницах. Когда А. навещала автора, на верхнем этаже садового домика, где была разложена его постель, они часами слушали лязганье садовых ножниц, столь же педантичных, как хирургические инструменты. В результате возникало искусство ниш, которое добавляло саду пространство. Ни в чем не было излишества, и ничто, на чем останавливался взгляд, не казалось лишним. Каждая игольчатая веточка, каждый птичий полет прочерчивали точный след этого Ничто в безграничную высь. Таким мог бы стать и фильм.