С другой стороны, я предвижу, насколько неприятно шокированными оказались японцы. На раздвижной ширме с разделенной супружеской парой Бломхофф позади мужчины и женщины изображены вооружившиеся зонтиками слуги – предположительно, коренные жители острова Ява, во всяком случае азиаты. Этот антураж был неотъемлемой частью образа голландцев. Какие же чувства охватывали японского зрителя при виде этого изображения? Следует ли рассматривать анахроническую перспективу – мое восприятие колониальных декораций подсказывает это как потенциальную атаку на японское чувство собственного достоинства, – руководствуясь примерно следующим: «Вот такое положение уготовано нам нанбандзинами
[83]
, если мы не будем начеку»? Или, может быть, японцы априори не рассматривали как равных себе прочих «не-белых», если только они выступали в функции особ, игравших служебные роли.
В гавани Нагасаки резервация была выделена не только голландским купцам, но и китайским торговцам. Мне бы очень хотелось знать, в чем именно и как различалось обращение с поселенцами обеих карантинных зон. И была там еще одна картина, которая заставила меня задуматься. На ней изображена японская процессия, направляющаяся к одному из храмов на окраине Нагасаки, и в то же время на картине видны опустевшие улицы, заполненные сплошь голландцами и китайцами, которые явно наслаждаются чем-то вроде разрешения на выход из гетто. Как часто, по каким поводам и как выдавалось это разрешение? Поскольку эта картина могла быть показана в закрытой стране, то, что на ней изображалось, не должно было быть чем-то уж совсем немыслимым. Каждый приезжий и по сей день испытывает в Японии эластичность местной системы регулирования. Благодаря заслуживающей доверия воле она не только способна прогнуться, если нужно, но еще и в состоянии преклониться перед этим. Способность обучаться, заслонившись рукой: тот, кто прячет лицо, может не бояться его потерять. В Японии за сохраняемыми, в известной степени, фасадами неизменности происходят революции, опирающиеся на двузначность. Или наоборот: неизменные составляющие личности способны утверждаться не вопреки, а благодаря переменам. Превосходная магическая формула для уравновешивания модернизации, которую не в состоянии скопировать ни одна другая культура. В fuzzy logic вписывается регенерирующая модель, проступающая вновь и вновь при каждой смене парадигм, будто водяные знаки на бумаге, и из кажущегося хаоса противоречивейших диспозиций вновь и вновь восстанавливается новый фрактальный порядок: как фигурка из марципана.
Дэдзима: место, топос, топография – мне бы хотелось суметь прочитать ее как идеограмму. Протуберанец в форме раскрытого веера, каких-то смешных 15 000 квадратных метров, отделенных дамбой, словно перетянутая жгутом злокачественная опухоль, принайтовленная платформа, связанная с телом Японии посредством чувствительнейшего нерва – каменного моста – и не имевшая права касаться берега, нежно повторяя его изгиб, – поистине символическое местоположение, наводящее на мысль, что и внутри далеко не все передано на волю случая.
Поселение расположено на одной стороне и занимает только обжитую правую половину острова с рейдом. По левую руку, таким образом, остается еще место для сада, вольеров с животными, ряда сосен, а в самом нижнем углу стоит садовый домик для всех прочих неожиданных целей: жилище куртизанок, «игорный дом», врачебный кабинет, лазарет. Рейд на противоположной стороне защищен еще одной внутренней системой шлагбаумов, в которой для прибывающих товаров отведено лишь крошечное пространство, словно игольное ушко. Через него должны пройти все товары, чтобы подвергнуться строгому досмотру таможенников, также рекрутированных только из четырех кланов. На более ранних изображениях можно увидеть постройки в китайском стиле, ведь, в конце концов, ОИК жила за счет торговли не с Европой, а с Китаем, отняв эту сферу прибыли у Японии, робкой на контакты с внешним миром. Только после пожара 1798 года трехцветный флаг голландских Генеральных штатов стал развеваться над одним из зданий компании Опперхоофда в европейском стиле.
Японские деятели искусства и художники конечно же не упускали ни одной детали незнакомого образа жизни и распространяли их изображения или описания по всей стране: застольные традиции, одежда, инструменты, экзотические домашние животные.
В промежутках между отплытием и прибытием кораблей население гетто было небольшим, для дюжины людей площади в 50 на 300 метров было предостаточно. Для Японии эти иностранцы были не столь желанны, сколько она в них нуждалась. Помня об этом, страна усмирила свой рефлекс неприятия, контролировала его, пропуская лишь столько чужестранцев, сколько ей было необходимо, и чтобы они подходили под собственную систему.
Тем не менее именно из этой точки началось наступление новой перспективы, расширение видения не только через телескоп и не только для искусства, а также революция в анатомии, причем не только для медицины.
Так как европейцам, отдаленным от Японии двумя годами морского пути, не представлялось возможным завоевать ее, то обмен на сей раз проходил по условиям страны, открытой ими: здесь она заботилась о «неравенстве» сделок. Остается один бесцельный, но все же любопытный вопрос: не обделила ли себя Япония этим дозированным отношением к внешнему миру? Добровольная изоляция, сакоку, длившаяся более двухсот лет, безусловно, укрепила самостоятельность японской системы. Однако эта изоляция еще и придала ей склонность к уединенности и особым образом ограничила ее способность не просто к реакции на что-то новое, но и на что-то другое. Дэдзима была местом некоммуникации с тщательно отобранными исключениями – чем-то вроде постороннего предмета, застрявшего меж зубов, к которому язык, не способный устранить его, в раздражении вынужден возвращаться вновь и вновь. Для культурного обмена Дэдзима обладала слишком уж скромными возможностями, но если знать, чем торговали нанбандзины (а в Японии знали об этом задолго до начала «опиумных войн»), то трудно будет упрекнуть Японию в том, что она на всякий случай припасала камень в кармане, – обычай, который ей пришлось перенять у варваров, чтобы выстоять против них.
На той же берлинской выставке видел я и прочел более ранние свидетельства великодушного и наивного культурного обмена. Сёгун Нобунага, а также и Хидэёси сопровождали отцов иезуитов в самое сердце своей империи; от придворных они требовали появления на определенных празднествах в западных одеяниях. На улицах радостно распевались католические песнопения людьми, не имеющими никакого отношения к христианству, для них это было нечто вроде новейших хитов – другой, более осознанный, способ примерки на себя западного стиля жизни, японский европеизм, за триста лет до японизма на Западе.
Португальским миссионерам, для которых еще не была изобретена Дэдзима, довелось сочинить вирши о том, что они испытали в Японии, они и сегодня читаются с благоговением. Прибывший в Японию еще юношей Жоао Родригес увидел чайную церемонию такой:
«Сие единение чаепития и непринужденной беседы не имеет своею целью обстоятельного разговора, а располагает скорее к тому, чтобы участники церемонии в спокойствии и невзыскательности взирали в душах своих на те вещи, которые они там усматривают, и так, своими силами, способны были раскрыть тайны, в них содержащиеся. Соответственно все, что при сей церемонии применение себе находит, так же просто, незатейливо, необработанно и обыденно есть, как было оно природой создано. ‹…› Чем ценнее предметы эти сами по себе и чем менее они это собой являют, тем более они для сей цели пригодны».