Так-то мы все друг перед другом нос дерем, а как эпидемия — так сразу и люди как люди, можно трахаться. Чумной барак спит с холерным, никто не воображает.
А супруги Сомовы, попавшие в список вместе, потому что и на премьеру вместе сходили, трахались друг с другом, и так-то им было хорошо. Обострились супружеские чувства, пригашенные семилетним браком. Критический, говорят, период для брака, а у нас уж так ли все хорошо. Придут с очередного списочного мероприятия — день рождения ли чей, воскресный выезд на природу, — и всем кости перемывают, какие все дураки. А мы не дураки, и так ли уж нам хорошо! И трахаются. Даже подумывать стали ребенка завести, а то все не до того, откладывали. Куда теперь откладывать? Стали заводить.
Второй куплет, трибьют Вырыпаеву. А Голышев Кирилл, 17, трахался с Матвеевой Ириной, 16, он у нее пятый, она у него вторая. Матвеева Ирина была то, что в старое время и в правильной цивилизации называлось бы гейша, девушка, рожденная для любви и ни для чего больше. В правильных цивилизациях у таких девушек есть социальная ниша, а в нашей им приходится чему-то учиться, где-то работать, разрушать чужие жизни и семьи. А ведь они ни о чем другом не думают, живут любовью, дышат любовью и всем, что вокруг любви. Это не блядство, но особого рода зацикленность. Матвеева Ирина не могла принадлежать кому-нибудь одному, ибо это была бы не любовь, а скука. Ей нравилось принадлежать одному и страдать по другому, провожать одного и звать другого, пить чай с одним и приглашать другого, сталкивать, наблюдать, страдать, напиваться, казнить себя, проклинать, каяться, ходить в храм с одним, вырывать у него руку, убегать к другому. А тут третий, разрешающий коллизию, но с ним тотчас появляется четвертый, и понеслась. Голышев, Голышек, был как раз пятый. Он был очкастенький, умненький, казался ей чистым. Голышев в ней нашел свой идеал и понятия не имел, на что попал. Матвеева Ирина была всегда влажная, пылкая, смуглая, обожающая делать это в недозволенных местах. Голышев ни о чем, кроме нее, не думал и даже забросил трактат с планом спасения России. Писал его давно, основываясь на Тойнби. Какой теперь Тойнби!
Однако штука в том, что Рогозин Вячеслав, 27, тоже трахался с Матвеевой Ириной, 16, и был у нее шестой, и разрешить все это дело мог бы только седьмой. Рогозин Вячеслав так по-особенному смотрел на Матвееву Ирину на одном списантском костре, с таким значением, и она, истинная жрица любви, тотчас наделила его всеми возможными совершенствами. У нее был дар именно к любви, настоящей, страстной — беда только в том, что прочие способности отсутствовали начисто. Такую бы только любить, но мы же все хотим обладать. Нет бы погладить, понюхать, трахнуть и отойти, — нет, подавай постоянство. А Матвеева Ирина была одноразовая, но сама не догадывалась о том. Каждый раз, заново вспыхивая, она горела так сосредоточенно и самозабвенно, словно собиралась замуж. Каких только добродетелей не находила она в Рогозине Вячеславе! Он был глупый и одинокий от своей глупости, фотограф-любитель с комплексами, но она придумала ему демонизм и гениальность, и заходилась от восторга над его тупыми натюрмортами — яблоко в тумане, сережка ольховая… Она отдавалась ему с визгом, с сознанием греховности, с мыслями о чистом Голышке, но как же хорошо ей было с Рогозиным, никогда не было так хорошо с Голышком! Рогозин ее снимал во всяких видах, в основном среди обшарпанных интерьеров, типа контраст. Матвеева Ирина безумно возбуждалась среди обшарпанных интерьеров, нравилось ей на грязных лестницах и гудящих чердаках, и она думала о себе словами своего ЖЖ, куда почитать про ее атласную кожу и страдания сбегались сотни печальных одиночек, втайне надеющихся, что она виртуал. Если виртуал, не так обидно представлять, что такие где-то есть и кому-то дают.
А Николай Саломатин, 43, трахался с Ольгой Боровлевой, 42. Оба люди семейные, он преподаватель сопромата, она преподаватель вьетнамского. На закат печальный улыбкою прощальной. Молодежь ничего не понимает — нет, только ровесники! Столько удивительных совпадений, и ведь тысячу раз могли встретиться, но все как-то не выходило, случайно пробегали мимо друг дружки, и пришлось судьбе помещать их в список — а как бы иначе! И семье врать ничего не надо: я в списке, у нас мероприятие, счастливо. Семья смотрит как на обреченного, старается кормить повкусней, все разрешает. Думается, узнали бы — не возражали бы. Много ли осталось? — все можно! Это, знаешь, у меня была тетка, болела, спрашиваем врача: что ей можно, доктор? Он, маша рукой: уже все… (потому и не хожу по врачам: напорешься на такого — и?) На всех кострах, походах и выездах сидели вместе, как голубки, но с видом вызывающим и обреченным. Помолодели и похорошели оба. Штука в том, что если бы всех включить в список, все бы давно уже друг друга нашли. В идеале нация и есть команда людей, состоящих в списке. Но что же поделать, если у нас эти списки составляет только одна инстанция. Как ты думаешь, не хотят ли они сформировать нацию? Я уже где-то читала, что в замысле предполагалось пересажать всех. Да, я тоже читал, бред, конечно.
А супругам Сомовым и так хорошо. Все у нас есть, по работе не обижают, слава тебе Господи! Им не надо было для счастья никакого списка, они с самого начала внесли себя в список на двоих, уважают друг друга за свою любовь со студенческой скамьи. Друг друга найти — тоже надо уметь, гоп-гоп, трах-трах.
А Смирнов с Ковалевой, а Богданов с Муравьевой, а Заботин с Мищенко, а Суетин с Домниковой. А Эрос с Танатосом, без этого как же. И потому, пока трахались все со всеми, иногда обмениваясь партнерами и друг другу подмигивая, весь список доносил друг на друга, потому что острота восприятия от этого становилась почти невыносимой. С тех самых пор, как майор Калюжный принялся вызывать к себе по одному и расспрашивать, что и как, — не всех сразу, конечно, давая время дозреть и обдумать, — писать к нему стало делом обычным: все-таки контакт, живой человек, искренне нами интересуется. Бывает, что и тюремщику рассказывают о себе все, как попутчику в поезде; бывает, что и террористу при стокгольмском синдроме вываливают последнюю правду. И потому Смирнов писал на Ковалеву, а Богданов на Муравьеву, а Макеева Ирина — на Голышева с его теориями и Рогозина с его пристрастием к фотографированию заброшенных военных заводов; и поскольку жизнь их с момента попадания в список шла как бы в романе, как бы понарошку, то и к этой новой страсти доносительства относились они как к дополнительному приключению: плакали, конечно, и руки ломали, и мучались даже немного совестью — но не более чем в кино, когда сопереживаешь судьбе героя. Все это были формы отвлечения от главного, дикого страха — так на последнем берегу увлекаются флиртом и автогонками, и доносят, наверное, потому что все позволено. Все равно полынья сужается, и недалек час, когда Серую Шейку схватят за серую шейку.
А Калюжный, вот ведь штука, сам был в списке. Его временно отстранили от всех главных дел и держали в резерве, проверяя, на что он теперь годен. И ведь знали же, сволочи, что это за список, сами же его составляли в ЦОСе, сами спускали, распространяли, доводили. И теперь, когда занесли его туда за несчастный сраный просмотр, на который сами же и командировали во избежание эксцессов, — он был среди своих как клейменый, и смотрели на него косо, и ходил уже слух — а поди ты пойми, что за список? Вы уверены, что именно из-за просмотра? Может, все-таки что-то серьезное, а просмотр — так, маска? И в отчаянном желании выслужить прощение, доказать незапятнанность мундира майор Калюжный шил списантам заговор, и что самое интересное — постепенно заговор сшивался. Тут ведь что главное? Главное, как учил его прославленный чекист Мыльников, наставник в суровой непостижимой азбуке, сокровенной тайной которой является отсутствие правил: не надо навязывать подозреваемому конкретную вину. Дай им время все на себя выдумать: ты сроду их так не оговоришь! И Калюжный действовал, и так ли они готовно писали друг на друга! Дедка на бабку, бабка на репку. А супруги Сомовы — друг на друга. Трах-трах, гоп-гоп.