Но к Альке было нельзя. В середине октября Свиридов вдруг увидел ее на проспекте Мира, хотел броситься к ней — и остановился: она шла медленно, слепо раздвигая толпу, и вокруг нее стояла такая густая, физически ощутимая аура одиночества и несчастья, почти античного в своей завершенности, что нарушить эту замкнутость — значило оскорбить ее.
5
Калюжный вызывал всех, требуя только одного: признания. Списанты не знали, в чем признаваться. Строго говоря, требовал — не совсем то слово. Он умолял, настаивал, предлагал добром. Создавалось впечатление, что цель списка была религиозная, метафизическая: добиться признания виновности, какой угодно, неважно, — и тут же выпустить готовенького из когтей: дальше он все сделает сам.
Чайников признался, что он изменяет жене.
Бухтин рассказал, что сдает квартиру и не платит налоги.
Сомов мастурбировал, иногда при помощи Интернета, то есть не подумайте, не мышью, а то вы сами не понимаете. Он долго не признавался, понадобилось несколько встреч, он даже начал находить в них некоторое удовольствие и временно перестал мастурбировать.
Черемухин вожделел к однокласснице дочери.
Садов любил давить перед зеркалом прыщи, вредная привычка, осталась с детства.
Григорьев ненавидел более удачливого брата, тоже с детства.
Ложкин желал падения цен на нефть, чтобы начали уже что-нибудь делать. Однажды он поделился этим соображением в очереди к банкомату, и присутствующие, отмечает он, единогласно отвергли его злопыхательское пожелание.
Все это было не то.
Пришла Валя, осталась ночевать, рассказывала, что Гусев нанял автобус и повез часть списка в альтернативный поход под лозунгом «Слава России». Автобус был крутой, навороченный, с вайфаем, принадлежал гусевскому другу и был специально для похода расписан в цвета национального флага. Позвали не всех, Гусев лично обзвонил только тех, кто показался ему благонадежным, — а может, наоборот, самых нелояльных: ангела ведь поощряют, когда он приводит к Богу самые жирные, грешные души, а праведников там и так хоть соли. Свиридову он не позвонил, и Свиридов не знал, хорошо это или плохо. Наверное, хорошо: чем меньше в жизни трешься о Гусева, тем лучше. Большая часть приглашенных ехать отказалась, но некоторые собрались, захватив детей. Валя поехала больше из любопытства. Гусев, Бобров и Панкратов всю дорогу пили. Приехали в Михайловское, шел дождь, с еловых лап текло, а домик такой маленький, оказывается, я же не была никогда, а экскурсовод такой жалкий, Сереж, ты не представляешь! И главное, все эти люди, все местные, они так радовались, что приехали из Москвы! Каждый обещал показать дуб, который на Лукоморье. И ты знаешь, мне впервые его стало жалко, в смысле Пушкина, потому что привыкли: великий. А какой великий, маленький, совершенно несчастный, и от него так мало осталось! Жалкие какие-то местные школы, Гусев на них жертвовал, говорил там с детьми, с интонациями маньяка, заманивающего девочек, — а школы расписаны еще в советское время, Пушкин с котом под дубом, Господи, какое бедное все! Все потрескалось, все никому не нужно, и ты знаешь, я так живо представила, как он выходит к ним под дождем, к ним ко всем, кто там живет, к учителям этим несчастным, и говорит — здравствуй, мой бедный народ, сейчас я расскажу тебе сказку о царе Салтане!
Она и здесь умудрялась всех жалеть.
— А цель этого похода Гусев не объяснил?
— Ну не знаю. Наверное, замаливает грехи. Или воспитывает список, надо же бороться с Жуховым. Перетягивание списка. Но он сам какой-то напуганный, я же вижу. И весь день говорит, что список для него — случайность, скоро его вычеркнут. Даже ко мне подошел и сказал: Валя, не бойтесь, я временно. Участвуйте, говорит, в моих акциях, пожалуйста. Это зачтется. Вы увидите, что меня вычеркнут, обязательно. Еще извинятся.
— Да, все так говорили. Вас за дело, а меня случайно.
— Мне даже жалко его стало.
— Ну жалей, жалей. Тебе всех жалко.
— Нет, тебя не жалко…
И этот кухонный запах от ее волос, в другое время казалось бы уютным, но теперь… И пухленький животик при общей худобе, и манера уютно засыпать сразу после — самочка накушалась. Иногда она предлагала приехать, но он ссылался на работу. Дело было не в работе, хотя на «Родненьких» ее прибавилось — открывались провинциальные филиалы на местных телестудиях. Вечерами Свиридов пил со списантами, понимая, что впадает в зависимость от этих попоек, давая клятвы навеки от них отказаться, сидеть дома и писать свое, — но писать свое было невозможно, нервы натягивались, пугал каждый шорох, въехавшая во двор милицейская машина выбивала из колеи на час. Он часами раскладывал пасьянсы, чаще всего бесконечного «Паука», и заметил, что если результат выходит больше тысячи, хоть на единицу, происходит что-то приятное — прибавляют денег на «Родненьких» за высокий рейтинг, Тэсса заказывает вместо одной колонки две и платит соответственно, звонит полузабытый заказчик и предлагает халтуру. Халтуры было много — люди привычно требовали зрелищ, но под действием этих зрелищ даже профи постепенно разучивались писать, так что деградация встала на поток. Если же результат был хоть на единицу меньше тысячи — дела не ладились, настроение падало, и ломался «жигуль». Пасьянс «Паук» управлял теперь жизнью Свиридова, и он уже не мог выйти из дому, не добившись тысячи. Он стал опаздывать. Через две недели такой жизни он стер «Паука», но потом возобновил, потому что без него было еще хуже. Эту зависимость могла вытеснить только другая — попойки со списантами и гадания на кофейной гуще о причинах и перспективах; все они до смерти надоели друг другу, как ссыльные в одной деревне, но, как те же ссыльные, не могли не сходиться по вечерам — гадать и перемывать друг другу кости. Все эти посиделки впоследствии слились для Свиридова в одну бесконечную, с незаметно меняющимися, но почти неотличимыми персонажами. Макеев, курносый, с бачками, директор по персоналу чего-то там; фотограф Трубников, огромный, с бритым черепом, тяжело переживающий уход молодой жены, постоянной натурщицы, уехавшей за границу; добрый Клементьев, злой Волошин, застенчивый Шаповалов, еще какие-то люди, общим числом не более десятка. Список давно уже разбился на кружки, но обсуждал одно и то же. Наиболее частой темой было роковое «кто стучит».
— Нет, что Гусев — это я, как хотите, не верю, — говорил Свиридов, качая тяжелой головой. Он и не знал, что может пить так часто. — Не верю и не верю.
— Боже мой, это очень просто. Вот как раз наличие Гусева меня и убеждает в том, что я уловил принцип, — сказал Макеев, самодовольно прищуриваясь.
— Что исключение подтверждает правило? Но это, знаете, верно только для природных структур, а в искусственных…
— Вот подумайте, подумайте, — снисходительно подбодрил Макеев. — Для чего нужно исключение в структуре вроде списка?
— Чтобы подчеркивать? — предполагал Свиридов. — Оттенять?
— Во дурак, а?! — воскликнул Макеев, и из него немедленно выперло макеевское, директорское по персоналу. — Ближе надо быть к земле, ближе! Исключение нужно исключительно для того, чтобы рапортовать о правилах! Чтобы доносить куда следует, кто и о чем тут говорит.