— А мне это приводит на ум рассказ Толстого «Хозяин и работник», — замечает Хэл.
— Великолепный рассказ, — кивает Чарльз. — Незабываемый.
— Я этого не нахожу, — сквозь зубы цедит Шон.
Дерек помалкивает, а про себя думает о рассказе Исаака Башевиса Зингера, там в конце тоже воспоминание о снеге, который, падая «умиротворенно, не столь обильно, словно бы сам загляделся на свое падение», превращает Сентрал-парк в просторное молчаливое кладбище, но заговорить об этом он не решается, так как не может припомнить название… Это история одного престарелого господина и пожилой дамы, которые живут по соседству с писателем, в том же доме; впервые повстречавшись у него, они невзлюбили друг друга, но в конце концов поженились, и когда старик умер…
— Бесподобно, — говорит Чарльз. — Ах! Вы только послушайте, как тихо.
Застыв в неподвижности, они смотрят, как белые хлопья, кружась, пролетают в золотистом свете лампы, наполняя воздух ласкающей свежестью.
Шон закуривает сигарету, кашляет и, прокашлявшись, не говорит ничего.
— Было время, когда снег наводил на меня жуть, — признается Брайан. — Я же рос в Калифорнии, там его почти никогда не бывает… И вот в первую зиму, которую я провел здесь, на Восточном побережье… — И вдруг умолкает, не договорив, не зная, как выразить тот страх, как объяснить его природу словами, особенно этим людям, столь поднаторевшим по части слов… Снег всегда казался ему чем-то обманчивым, предательским, снежинки, каждая из которых — крошечная поблескивающая звездочка, воплощенная легкость и нежность, вмиг готовая растаять у вас на лбу или на языке, а между тем их медлительное падение исполнено смертоносной мощи, способной пускать под обледеневший откос машины, валить своей тяжестью деревья, проламывать крыши; да, снег останавливает любое движение, заваливает все дороги, не дает двигаться вперед, мешает близким людям соединиться… Совсем как время, внезапно говорит он себе. Каждое мгновение само по себе невесомо, неощутимо, крохотная хрустальная искорка, тающая на языке, а между тем их постепенное накопление несет гибель, годы ложатся бременем на ваши плечи, поглощают все, размывают все различия… Что же делать, Господи, как перешагнуть через гигантские сугробы Времени? Кидаешься на них с яростным упорством, хочешь отодвинуть, смести на обочину, а снегопад тем временем и саму дорогу превращает в лед, грозя катастрофой, провоцируя столкновения, толкает людей на гибель… а ведь начиналось-то все так невинно, мгновение таяло вслед за мгновением… Боже мой, думает он, как я безобразно надрался.
— Что до меня, — заявляет Дерек, — я ничего не имею против расчистки снега. Но тогда мне бы потребовались сапоги.
— Какой размер ты носишь? — спрашивает Шон, без особого удовольствия представляя, как Дерек напялит на себя его сапоги. Этот тип суется в мою Рэйчел, говорит он себе, не желаю, чтобы он и в сапоги ко мне залез.
— Сорок четвертый, — отвечает Дерек.
— Не пойдет. — Шон пожимает плечами. — У меня сороковой.
Хоть бы все так и продолжалось, думает Чарльз. Пусть бы этому не было конца, чтобы снег заполонил весь мир, накрыл бы наши мерзкие города и наши изуродованные пейзажи… Новый ледниковый период, вот! А мы бы пускай застыли в своих гротескных позах, каждый бы заледенел, где стоял, подобно жителям Помпеи, окаменевшим в лаве, и пусть бы люди иной цивилизации, откопав нас пару тысячелетий спустя, подивились нашим нелепым ужимкам, нашим идиотским заботам, нашим варварским распрям… (Эту череду воображаемых картин, заполонивших его ум, внезапно сменяет другая: он вспоминает, как ныли и куксились Рэндал и Ральф, когда пять лет тому назад, еще до рождения Тони, они поехали взглянуть на каньон Челли. Они все вчетвером спустились на самое дно каньона… и там, вдали от лотков, торгующих серебряными украшениями сомнительного качества и псевдоископаемыми безделушками, увидели небольшую группу индейцев-навахо: усевшись в кружок, они грели руки у походного костра и вполголоса переговаривались. Среди них выделялась кряжистая престарелая скво, закутанная в шаль, ее седые волосы были заплетены в косу, достававшую ей до колен: очарованная ее невообразимо морщинистым лицом, Мирна потянулась было к фотоаппарату, но старуха, вдруг вскинув на них глаза, недвусмысленно выразила свое несогласие. Одно то, что вы явились сюда, — это уже чересчур, сказал ее взгляд, ваше появление оскорбляет наших богов. Тут-то снег и начал тихонько падать им на волосы, а Чарльз, ощутив головокружение, осознал, до какой степени незаконно их присутствие среди этих потаенных провалов, коричневых и золотистых щелей земной коры: его предки, некогда оторванные от родных селений на западном побережье Африки, с ногами, закованными в железные кандалы, были увезены в Северную Америку, праотцы Мирны, по зову надежды или в силу предельного отчаяния покинули Шотландию и Швецию, и вот, спустя двенадцать поколении, они, усвоив обычаи современного туризма, вместе со своими отпрысками вскочили в самолет до Феникса, спустились в этот каньон и теперь глазеют на индейцев, которые веками пасли здесь своих овец, выращивали люцерну, поддерживали огонь в походных костерках и тихо беседовали. Чарльз почувствовал обжигающий стыд. Он молча нес в душе этот стыд, между тем как его домочадцы хлопотливо взбирались по тропкам, ведущим прочь из каньона, а мальчики хныкали и жаловались на снегопад «Я думал, папа, мы приехали в Аризону, чтобы убежать от зимы!» У выхода из национального парка Мирна купила в сувенирной лавке кассету с музыкой для флейты племени навахо на синтезаторе… и вот, вздохнув с облегчением, они покатили на север, слушая эти воздушные, эоловы мелодии, перекликающиеся с диковинной геометрией красных скал в кружевном снежном уборе. Но для Чарльза день был испорчен. Даже потом, спустя несколько часов, при виде Долины Памятников с ее прущими из земли каменными столбами немыслимых форм, на фоне которых разворачивалось действие стольких прославленных вестернов вроде «Адской погони» или «Пленницы пустыни», он не стал заодно с Мирной подогревать энтузиазм своих чад. Уклонился. Они были еще малы для таких фильмов… Это еще претворится в стихи, Чарльз лишь теперь понимает: так надо. Сомнения нет, там сокрыта поэма. Об их общей родословной. Походный костер, смуглые узловатые руки, протянутые к жаркому пламени. Фотоаппарат, висящий на шее у Мирны: металл, пластик, щелк-щелк, наводка на резкость, фотопленка, объектив — агрессивные вещественные приметы передовой цивилизации. И хищная непреклонность старой индеанки, когда она подняла взгляд и вперилась в них, скрестив руки на груди. Нет. Никаких фото. И как эти несколько индейцев сбились в кучку вокруг нее, оберегая, придвинулись вплотную. Нет.)
— Нет, — сказал Дерек, — не годится.
Он потер большим пальцем подбородок… преподавательский тик, который его студенты иной раз, забавляясь, передразнивали у него за спиной. (Одного они не знали: под самым подбородком у Дерека было нечто: шрам, это его он тер большим пальцем, — след того далекого дня в Кэтскилле, когда он, одиннадцатилетний мальчишка, в первый раз не послушался своей матери. Презрев указания Вайолет, он еще с одним мальчиком — Джессом, да, так его звали — пошел кататься на санках с крутого склона. Ему запомнился азарт возбуждающей скорости, свист ветра в ушах, скрежет полозьев на наледях, чистая, высокая, светлая эйфория, но посреди склона торчал бугорок, они на него налетели, и тут Дереку не повезло так, будто Вайолет прокляла его: он вылетел из санок, пролетел по воздуху и, падая, ударился подбородком об острый камень, шок был такой, будто у него череп разлетелся, сверкающие брызги алой крови на белом снегу. «Моя кровь!» — ошарашенный, сказал он себе… и только потом по лицу Джесса понял, что дело нешуточное. Всю дорогу в такси, везя его к врачу, Вайолет Дерека пилила: «Как ты мог устроить мне такой сюрприз? Мне был рекомендован покой, а ты не нашел ничего лучшего, чем довести меня до сердечного приступа?..» Потом были стерильный бинт, докторское «тихо-тихо!», наложение шва и клятва, да, в тот самый момент, когда игла вонзилась в его кожу, Дерек поклялся никогда не обращаться так со своими детьми, а только всегда любить их, лелеять, защищать, чтобы они понимали, до какой степени дороги ему… и почему это оказалось невозможно? Марина, любовь моя, почему у тебя нет желания жить? Лишаешься чувств в классе… заигрываешь с хаосом… зачитываешься рассказами о еврейской катастрофе… забиваешь голову словами о смерти, жадно поглощаешь слова о крови… почему? Все только оттого, что твоя мать покинула тебя, когда тебе было три года? Ничья любовь вовеки не заполнит воронку, оставленную в твоей душе этим отречением?)