— Не желает ли кто-нибудь сигару? — осведомляется Хэл. Встав из-за стола, он направляется в противоположный угол столовой. — Великолепно влияет на пищеварение. Я привез из Канады шесть коробок гаванских. — Сделав несколько шагов, он осознает, что уже порядком нализался, надо бы как-нибудь скрыть от Хлои, что он нетвердо держится на ногах. И тут его осеняет блестящая идея. — Черт возьми, Пачуль! — восклицает он, остановившись посреди комнаты на ковре и снимая левый ботинок. — Сколько можно! Ради Бога, Шон, когда ты наконец научишь это животное соблюдать чистоту?
Он распахивает входную дверь, чтобы вытереть ботинок об половичок; над столом тотчас проносится ледяной вихрь, и все возмущенно вскрикивают.
— Боже ты мой! — ужасается Хэл. — Да там уже не буря, а настоящий ураган!
— Что это за бред насчет Пачуля? — вопрошает взвинтившаяся до предела Хлоя.
— Я уже тебе объяснял, — усмехается Хэл. — Это песик Шона.
Он усаживается с ней рядом, обкусывает кончик своей сигары, выплевывает его, закуривает.
— Но где же он, собственно?
— Он здесь, в комнате, со всеми, кого я люблю, — говорит Шон. — Как и мой отец, мама…
— Так он что, надо понимать, умер? — наседает Хлоя.
— Нет… Он не умер, нет.
Вновь наступает молчание.
Когда же, спрашивает себя Шон, они успели пройти, настоящие испытания? Когда такие, как я, в самом деле проживают свою жизнь, вместо того чтобы смотреть на нее как на возможный источник будущих сочинений, видеть в ней их генеральную репетицию, слабое эхо, бледный черновик или пожухшие останки самой этой Штуковины? Куда утекла жизнь? Как она ускользает от нас?
— А вы, Арон? У вас есть дети? — Это Патриция, ей хочется сменить пластинку. — До меня только сейчас дошло, что я даже этого не знаю.
— Что, простите?
— У вас дети есть?
— А! Ну да. Да. Три дочери, — отвечает Арон. Ему любопытно, кто из них сейчас воскликнет, как за все эти годы многажды восклицали десятки других: «Надо же! Как у короля Лира!» Однако никто этого не говорит, потому что всеобщее внимание вдруг обращается на Кэти, которая возвращается из кухни, торжественно неся десерт: шоколадный торт Рэйчел в одной руке и тыквенный пирог в другой… Арон ощущает пустоту, возникшую на месте пропущенной ритуальной фразы, это ощущение настолько остро, что он в конце концов произносит ее сам, шепотом? — Надо же! Как у короля Лира!
— Сколько же им лет? — спрашивает Патриция… и тут же про себя ужасается: «Идиотка! Что я несу? Ведь его дочери наверняка взрослые, их небось давно по свету разбросало».
— Шестьдесят, пятьдесят четыре и пятьдесят два, — охотно отвечает Арон. — И не надейтесь, что вашим заботам придет конец на следующий день, после того как ваши дети покинут отчий дом. Родителем остаешься до самой смерти… Моя старшая дочь все еще доставляет мне столько тревог, что я ночей не сплю.
— Не может быть! В шестьдесят лет? — изумляется Дерек. И тотчас окорачивает себя: «Болван! А разве у Вайолет из-за меня не подскакивало давление?»
— Безусловно, — настаивает Арон. — Без конца задаешь себе вопрос, что надо было сделать по-другому. Так хочется встать между своими детьми и жизнью, заслонить, принимать удары на себя. Все их разочарования, крах иллюзий, развод… но это, конечно, невозможно.
Он говорит им это, но умалчивает о том, что его дочери выросли в Южной Африке. И никогда не расскажет, во-первых, потому, что взгляды американцев на эту страну его просто бесят (никаких полутонов, картина исключительно черно-белая, все белые черным-черны, все черные белым-белы), но еще и потому, что даже сам с собой предпочитает вспоминать тамошнюю жизнь по возможности реже. (Годами запертый в симпатичном белом городе вместе со своим симпатичным белым семейством, в окружении плюмерий и бугенвиллей симпатичного белого квартала Береа, убаюканного птичьими трелями и звуками пианино, получая недурственное белое жалованье за свои занятия, которые он давал в очень милом, почти что поголовно белом университете в Дурбан-Натале, посылая дочерей в лучшие частные школы и уписывая кушанья, приготовленные для него черными руками невидимой прислуги… он, пока был молод, худо-бедно успокаивал свою совесть, отдавая предпочтение духовному перед материальным, антропологии перед промышленностью, мучительной ясности сознания перед удобным ослеплением. Шокированный сначала прагматизмом среды, к которой примкнули его родичи, а потом расизмом своих профессоров в Претории — без пяти минут нацисты, для них «социальная антропология» означала обмер голов с целью доказать превосходство белых над кафрами, — он в 1939 году перебрался в Дурбан, где университет слыл не столь ретроградским. Там он и встретился с Николь, недавно приглашенной поработать на факультете современных языков… Но затем… итак, затем… приобретя виллу и основав семью, молодой чете волей-неволей пришлось приноравливаться, чтобы стиль жизни соответствовал занимаемому положению. Разумеется, они были чрезвычайно огорчены, когда в 1948-м апартеид стал официальной правительственной политикой; но именно в том году Николь забеременела третьим ребенком, а поскольку карьера предъявляла жесткие требования, они смирились и наняли для детей «черную маму». Проинтервьюировав и отвергнув добрую дюжину кандидаток, остановились на Куррии: истинное сокровище. Они тотчас пришли к единодушному решению выбрать ее. Такая веселая, энергичная! По годам она была ровесницей Николь, тоже тридцать пять, размер обуви такой же, да и по габаритам почти не отличалась… совпадение, удобное для всех. И сверх того Куррия тоже ждала ребенка! Женщины отлично поладили: в шесть утра принося им чай в постель, Куррия называла Николь «мадам», гордясь, что умеет ставить ударение на втором слоге, на французский манер. Когда система работает так гладко, нет ничего легче, чем предоставить ей функционировать дальше. Разумеется, Арон не упускал из виду современную ситуацию, был в курсе: например, без малого год спустя после рождения обоих младенцев прочел в газете, что в Като-Манор, прямо на задах университетского городка, вспыхнули жестокие стычки между африканцами и индийцами… но эти события никак не отразились на его повседневной жизни. Арона тогда не в пример больше интересовали работы, связанные с расширением университета, в частности с сооружением Мемориала Тауэр, призванного вместить библиотеку на пяти уровнях. Университет так же, как их вилла, победно высился на вершине холма, фасадом к морю, повернувшись спиной к северным кварталам с их кровавыми передрягами… Таким образом, жертвы Като-Манор при всей их многочисленности никоим образом не повлияли на расписание его лекций и библиотечных занятий. У Куррии также имелось свое расписание. Она вставала в пять утра и работала до темноты: ей надо было кормить грудью крошку Анну, готовить еду на всех, натирать полы, стирать и гладить, петь песенки и рассказывать сказки Черри и Флор, после чего она отправлялась спать к себе в «кайю», крошечную каморку, прилегающую к гаражу, снабженную душем с холодной водой и клозетом с дырой-очком в полу. Она трудилась по восемьдесят часов в неделю, и Жаботинские платили ей жалованье выше среднего: двадцать рэндов ежемесячно вместо обычных пятнадцати. Поскольку для того, чтобы пешком и в переполненных автобусах одолеть расстояние от Куа-Машу до Береа, требовалось больше двух часов, к себе домой Куррия ездила только по субботам; ее собственных детей растила ее мать. В дни Рождества, когда на побережье царила удушающая жара, Жаботинские предоставляли ей двухнедельный отпуск и уезжали на праздники в Преторию, там, в горах, было свежо. Все их коллеги жили так, перекладывая заботы о своем домашнем очаге на плечи черных отважных теней, хлопотливо снующих, тихонько мурлыкающих свои песенки. Это не вызывало никакого протеста. Обе стороны чистосердечно держались друг за друга. Когда в 1960-м Куррия лишилась племянника, погибшего в шарпевильской бойне, Арон отпустил ее на целую неделю, даже сунул немного денег в карман ее платья — на похоронные расходы. Он знал, какую чрезвычайную важность зулусы придают церемонии погребения. Читал об этом в книгах. Однажды он даже прочел курс лекций о нравственной философии зулусов, это было на новом факультете африкановедения…)