Таков финал истории ее души. Но приключения тела Рэйчел еще не совсем закончились. У нее, видите ли, имеется соседка, милейшая особа по имени Сара. Она существенно моложе, чем Рэйчел, ей всего-навсего семьдесят, но она уже с катастрофической скоростью катится вниз по склону Альцгеймера. В тот вечер Сара принесла Рэйчел письмо, по ошибке доставленное ей. Она стучит в дверь — никакого ответа, она видит в окнах свет, стучит громче, зовет — ответа нет, толкает дверь, обнаруживает, что не заперто, «Рэйчел! Рэйчел!» — тишина, бродит по дому, заглядывая в комнаты — «Рэйчел?», наконец доходит черед до ванной, она видит труп, с криком ужаса бросается прочь, бежит домой, но по дороге все забывает. Муж ей говорит: — «Почему же ты не отдала Рэйчел ее письмо?» — «Ах да!» — лепечет Сара, краснея от смущения, — она знает, что ее память стала выкидывать с ней скверные шутки, и вот она берет себя в руки, идет обратно, застает дверь соседского дома открытой, входит в ванную, видит труп, испускает вопль, со всех ног мчится домой, по-прежнему с письмом в руке. «Не хочешь ли ты сказать, что снова забыла передать его ей?» — с терпеливой улыбкой спрашивает муж…
И так далее и так далее, еще раз пять-шесть она проделывает этот путь туда и обратно…
Надо полагать, Шон и Рэйчел лопнули бы со смеху, если бы могли присутствовать при этой сцене.
Глава X. А время идет
Вино и пунш начинают оказывать свое действие, сотрапезникам мало-помалу становится все вольготнее, их ауры растекаются вширь и непринужденно наползают друг на дружку. Шон не без гордости оценивает градус своего опьянения: то, что нужно, в самый раз, говорит он себе, раздавливая в пепельнице сигарету и тотчас зажигая новую, все именно так, как я хотел, этот внутренний жар, уже с полудня регулярно подпитываемый, а теперь разгоревшийся, словно на торфе, ровным, спокойным пламенем — без копоти здешних грязных котельных, которые, не правда ли, мамочка, вечно выходят из строя в самый разгар пурги, ты так никогда и не смогла привыкнуть к зимам Новой Англии…
— Ну надо же, прямо снежная буря! — замечает Хлоя, она будто в голову к нему забралась, мысли читает. — Снег валит мешками!
— Про снег нельзя говорить, что он валит мешками, — мягко поправляет ее Хэл. А присутствующим считает нужным пояснить: — Видите ли, в Ванкувере снегопадов почти не бывает. Можно было бы сказать, что снег… гм… даже не знаю… ну, например, что хлопья ростом с Моби Дика… или как будто с неба сыплются тюленьи детеныши…
Но Хлоя уже не слышит его. (Она отчалила, уплыла далеко, в июнь девяносто шестого года. Великолепный день в Ванкувере. Колен еще жив. Ему двадцать лет, ей девятнадцать, и они живут вместе, эту пору ей потом суждено вспоминать как счастливые времена. В тот день, как частенько случалось, они проспали до трех часов дня, каждый на своем диванчике. Но вот они просыпаются, встают, принимают душ — сперва Хлоя, потом Колен, надо очистить свои тела от скверны. Они набрасывают белые одежды — у нее летнее платьице, совсем простое, у него индийская рубаха и широкие хлопчатобумажные штаны. Затем из маленькой металлической коробочки они ложечкой черпают немного вожделенного и очень дорогого белого порошка, хранимого для особых случаев. Склонясь, они втягивают его ноздрями — сперва Хлоя, потом Колен: надо прочистить мозги. Теперь, незапятнанные, безупречные, они встают лицом к лицу, боги-двойняшки из далекой Индии, они берутся за руки и смотрят друг другу в глаза, вглядываются все глубже, меж тем как сила и чистота мало-помалу властно растут в них, и вот их руки приходят в движение, они медленно, с бесконечной нежностью ласкают друг другу плечи, шею, лицо и грудь, их чувства, за ночь оттесненные, упрятанные в заповедные телесные глубины, поднимаются на поверхность, выступают из пор, подобные расплавленному золоту, эти дети — и впрямь боги, да, боги-близнецы, и теперь с упоением небожителей они ласкают друг дружке бедра и спину, легчайшего касания уст довольно, чтобы довести их до обморока, экстаза, оргазма, влажность языка несказанно сладостна, тела напряжены и вместе с тем невесомы, сияние затопляет мозг, они кружатся в кокаиновом танце, извилистом и мудреном, они одни в целом свете, чета влюбленных божеств, наркотик — белоснежное сверкание и музыкальная дрожь их сердец, каждая нота этой мелодии чиста и трепетна, и, когда они помогают друг другу сбросить одежды, руки их невинны, член Колена бьется у живота Хлои, и это так же чисто, как его жест, когда он поднимает свою сестренку на руки, укладывает ее на кровать, и медленно, серьезно опускается на нее, и входит в нее, и взгляды их, неотрывно спаянные, изливают свет самой чистой, самой святой любви.)
Нет, нет, ни за что, говорит себе Бет. Я не стану требовать, чтобы Шон погасил свою сигарету. Я у него в гостях, я согласилась принять его приглашение, он у себя дома, здесь его желание закон… однако же он знает, что у меня астма и эмфизема легких, знает, что я ненавижу сигаретный дым, потому что он вонючий, я от него задыхаюсь, он отбивает у меня аппетит, нет, такого я не скажу, ему это будет слишком приятно, он получит повод зубоскалить насчет той огромной пользы, которую он мне приносит, лишая аппетита, ах, эту песню я уже от него слышала, все те же разглагольствования, дескать, каким вздором нас пичкает Лига борьбы с раком, утверждая, будто злоупотребление табаком ежегодно обходится стране в миллиарды долларов на лечение… как будто сам факт воздержания от курева гарантирует человеку смерть по дешевке! Как будто некурящие не умирают! Не стоят налогоплательщику ни гроша! (Джордан курит по две пачки в день; а когда он в тюрьме, и того больше, о, Джорди, мое дитя, мой мальчик темнокудрый… что с тобой случилось?)
— На прошлой неделе я тебя вспоминала, Хэл, — говорит Рэйчел. — Я как раз летела ночью в Ла-Гуардиа, рядом сидел человек, и он писал. Огромный такой тип в бейсбольной каскетке, в тенниске, джинсах, с бутылкой кока-колы. Испуская душераздирающие вздохи, он лихорадочно строчил в блокнотике из желтой бумаги… Я в жизни не видела, чтобы кто-нибудь писал с такой страстью. Наклонилась, чтобы глянуть, о чем хоть речь идет, но он поспешил заслониться. Я пыталась схитрить, делала вид, будто роюсь в кармане на спинке сиденья, а сама украдкой посматривала налево, но он всякий раз оттопыривал жирный локоть, чтобы спрятать от меня свою писанину… В конце концов это стало действовать мне на нервы.
— Ну разумеется! — усмехается Хэл. — Ему-то какое дело, что тебе угодно сунуть нос в его секреты!
Шон и Брайан хохочут, а Дереку не по себе. Эта сцена в самолете напоминает ему тот, восьмимесячной давности, роковой полет в Мэдисон. (Он согласился принять участие в университетском симпозиуме в Висконсине на тему «Эпикурейский идеал в мире постмодерна». Само по себе это не составляло проблемы, если бы не то обстоятельство, что его отец Сидни в то время находился в больнице, готовясь подвергнуться тройному шунтированию. «Все пройдет как по маслу, — заверил Дерека хирург. — Нет ни малейших причин для беспокойства». «Как ты можешь в такую минуту покинуть своего отца? — визгливо орала мать. — И меня бросить, чтобы я всем этим занималась совсем одна? Наслышана я об эгоизме, но столкнуться с эгоизмом настолько наглым, притом со стороны моего собственного сына… это выше моих сил». Дерек предпочел прислушаться к мнению врача и не стал отменять поездку. Накануне, зайдя навестить Сидни, он заметил, что рука у отца до странности вялая, лицо бескровное, почти серое в неоновом освещении палаты. Но, заговорив с ним в уверенном, ободряющем тоне, он мысленно не переставал разрабатывать новые положения своего доклада в Мэдисоне, посвященного утрате былых радостей, которую влечет за собой экономия времени: «В современной Америке человеческое общение облегчено и ускорено, но потеряло значительность». Или еще: «Никто больше не простаивает целыми днями у плиты, но наши трапезы безвкусны». «Что мы утратили? Искусство беседы, переписки, приготовления пищи и застольного общения… одним словом, искусство присутствия». «Папа, дорогой, мне пора идти». — «Ну иди, сынок», — хрипло буркнул Сидни и, отвернувшись от Дерека, стал смотреть в окно… Дерек заметил, что его голубые глаза увлажнились… Он плакал? Да нет, с чего бы ему плакать, глаза у него просто слезятся, вот и все, итак, Дерек сел в самолет до Мэдисона и во время полета все колотил, как сумасшедший, по клавишам своего ноутбука, приумножая заметки о современной утрате интенсивности общения, о потере истинного контакта, того острого переживания здесь и теперь, каковое и было самой сутью эпикурейства, ведь современные технологии позволяют нам мысленно пребывать и активно действовать в одном месте, телесно же находиться в другом, вот мы и входим в любое сообщество легко, как нож в масло, но становимся все безразличнее ко всему окружающему, ко всем, кто с нами рядом. Его сосед, бизнесмен-сикх, нелепо живописный со своей бородой и тюрбаном, бросал быстрые взгляды на экран его ноутбука, пытался выяснить, над чем он трудится. Это назойливое любопытство мешало Дереку сосредоточиться… так же, как загнанное в глубь сознания, но все же грызущее его ощущение противоречия между темой симпозиума и неотменимым фактом, что, пока он тут строчит, его родному отцу вскрывают грудную клетку… Ему и впрямь не суждено было больше увидеть Сидни. Телефонный звонок Вайолет прозвенел на следующее утро, незадолго до начала симпозиума, и, охваченный отчаянием, он понял, что не будет ему ни ножа, ни масла, что у него не остается права ни прочесть свою лекцию, ни присутствовать на погребении отца… ах, мать снова, в который раз, оказалась права!)