Давно уж раскинул он надо мною свои купола, я иду наугад. Все закрывается. О да, конечно: дом открыт настежь, сквозь щели прорастает трава, поет песнь щелей и трещин. Но все сворачивается и смыкается, уже не вырваться, мир исчезает, и в тебе вся память мира, ты остаешься в круглом доме, в большом доме, суть которого — купол. С женщинами, которые, сияя наготой, ведут тебя за собой, изящным шагом, и все круглое скругляется над ними кругами. Город женщин. Фаллический город. Порой ты попадаешь на площади, которые раскрывают перед тобой панорамы триумфальных арок, стен, церквей и лестниц, открывают свои пространства и арены. Но отсюда не вырваться. Ты просто встаешь в самую их середину, где обелиск или где нет ничего, чтобы раскинуть руки или бессильно уронить их, и не можешь прорваться через эти пространства. Город-купол, город-сводник: я твой пленник.
Как выбраться отсюда? Я не вижу исхода. Всюду оголтелая трава рвется сквозь плиты. Буйствует сорная поросль на этом диком поле, и конца-края ему нет. И ни одну из этих трав я не могу предпочесть. Здесь из них никогда не вырастет сад. Тебе придется забыть об этих далеко идущих планах, оставить их. В Риме все тропы умерли, поросли травой. Так что, говоря о Риме или любом другом городе-Риме, я должен признать: его нет. Его невозможно разглядеть. Придется вернуться вспять и начать все сначала.
Grottaferrata
Вон тот плакат — реклама швейных машинок «NECCHI» на фоне стремительно набегающих деревьев — прямоугольный, почти квадратный, черные гротескные буквы на белой плоскости, в черно-синей рамке, для меня это всегда знак того, что остановка уже близко. Как они ездят, просто удивительно — решительно устремившись только вперед и ничего не объясняя, останавливаются только в том случае, если кому-то надо выходить или садятся новые пассажиры, приходится украдкой следить, чтобы не пропустить момента, когда твоя остановка. И я всякий раз ждал, когда слева покажется церковь, эта вытянутая вверх рука, ярко-красная на фоне полей, висящая в воздухе. Потом успевал насладиться быстро уходящим вниз склоном справа, за изгородью, где виднелся кусок возделанного поля: несколько мгновений смотрел на землю, пышно поросшую сочной, белесой от зноя зеленью, на этот пир листьев, мир садов, мир огородов, на этот плоский ХА-НА-АН, на местность, пропаренную Паном, на ПА-НА-АН, на эту деревенскую местность, которая каждый день так близко и так далеко: право на вход оставляю за собой. Теперь слева остерия, вся полна воздуха. Каменная терраса, столик под сенью листвы. А вот и «Перекресток», моя остановка. Тенистый садик перед баром, заманчивая, будоражащая надпись «БАР», рядом табличка «SALE е TABACCHI»
[3]
. Припаркованные машины, праздно шатающиеся люди. (По ночам в листве горят лампочки, музыка несется из автомата; там, за распахнутой дверью, хриплая неразбериха. Голос диктора из телевизора.)
Не успел ты ступить на землю, как мимо уже стрекочет автокар. И сразу, единым взглядом-вздохом все возникает снова: воздух, легкие, мягкие, баюкающие волны воздуха, теплая ванна красок и звуков, с каким упоением ты вбираешь в себя все это после судороги, которой перехватил горло Рим. И эта живописная местность, Альбанские горы. Виллы, осененные листвой, стены домов, просвечивающие сквозь сплетение деревьев. Все это привольно разбросано там и сям, все стремится завладеть своей долей воздуха, солнечного воздуха. Все громоздится одно на другое. Шоссе белой лентой выскакивает то тут, то там, магнитофонная лента улицы, с трелями автомобильных сигналов, с самодовольным рокотом моторов. Виллы, деревья подслушивают эти звуки. А чуткое ухо шоссе постоянно слышит радио, доносящееся из затененных листвой окон домов, пение, звучащее в садах. Все это — воздух. В воздухе сплетаются гудки и canzoni
[4]
. Находясь здесь, ты понимаешь, насколько он, этот воздух, наполнен всемирным движением. Он есть, он существует между виллами и домами, и никуда не надо идти. Вверху, на холмах, сплетенные ширмы пиний. Они снова здесь. Гребенчатый силуэт на горизонте. Темно-зеленый.
На меня одновременно наваливается все то, что я прожил здесь за эти месяцы.
О, как много их было, этих приездов сюда.
Когда я приезжал и видел каменный дом, присевший среди кипарисов, цветом мальвы просвечивающий сквозь струи строгой листвы, и потом шел через сад, чтобы неожиданно войти прямо через просторный холл. Все в один миг становилось так, словно никогда и не было иначе: гравий, омраченный хвоей, покрытый пятнами шишек у меня под ногами, зияют криво повисшие нагретые ставни окон подвального этажа, слоями отваливающаяся краска. Шорох пугливых ящериц или беззвучное судорожное дыхание. В соседнем саду шаги Анджелы, босиком среди виноградных лоз, что выше человеческого роста, ее песочно-загорелые ноги и их пение блуждают по саду и пропадают в винограднике. Пение ног. Прибегают дети, запыхавшись: «Гляди, что у нас! (Ирис с темно-синими обнаженными остриями бутонов.) — И вот еще, смотри!» (Нашли в бассейне, из которого спустили воду: стрелу от лука, которую давно потеряли, заржавелый свисток.) И ты летишь мне навстречу, срываясь с каменной скамьи. Твой стройный загар трепещет вокруг меня. Твоя доверчивая тяжесть. Кофе на каменном столе, самолет летит в Рим — откуда? Чистый воздух: море, наполненное всемирным движением, воздух, в котором высятся обелиски кипарисов, ветвятся миндальные и персиковые деревья, воздух, который способен унять жару. Море воздуха, населенное и многолюдное: с вереницами громко гудящих автокаров фирм «STEFFER» и «ZEPPIERI», с приливами и отливами звука моторов, с пением садов, с радиоуютом, который льется над головой из невидимых окон. Видны лишь фрагменты стен, сквозящие сквозь листву, углы вилл, увитые зеленью и — воздух. Воздух, который все счастливо вмещает в себя, в котором устремляются ввысь растения.
Перед тобой бумага, а стол залит солнцем. Ты сидишь безмятежно. Под окном сияют белизной колонны заросшей зеленью крытой галереи, они притягивают твой взор к вазе у склона холма, где оканчивается наш сад. Они никуда не манят тебя. Их сияние не указывает путь к бегству.
Слева игольчатый водопад кипариса. Его зелень, вся в брызгах серебристых шишек, как небосвод (она так и стоит у меня перед глазами, не отпускает, эта косматая кипарисовая борода, встопорщенная навстречу небу), а дальше, за кипарисом, могучая агава, прохладные клинки ее широко раскинувшихся щупалец угрожают, охраняя качели, которые бесхозно болтаются, всеми покинутые, и веревка почти перетерлась.
И пение ног Анджелы в винограднике.
Поездка в зеленом кожаном полумраке рейсового автобуса. Смутный запах старости и кожи. Маленькие оконца, пыльные занавески, их никак не отодвинуть до конца. Высокие скрипучие сиденья, твердые, блестящие перекладины на сиденьях и такие же металлические стойки в проходе. Кондуктор в коричневой форме и в сдвинутой на затылок фуражке, он спокойно пробирается по салону даже тогда, когда автобус немилосердно трясет и швыряет из стороны в сторону. Не проронив ни слова, берет деньги и сдает сдачу — он выгребает из сумки пригоршню мелочи и бросает ее поверх оторванного билета. Расслабленная свобода этих автобусов на приволье маршрута. Возвращающее к действительности пронзительное рыдание автомобильного гудка, который отважно пробивает себе дорогу, на самых высоких нотах. Это затаенное чувство бытия, когда ты просто сидишь и едешь. Свободные люди, как они разговаривают, как оборачиваются. Ничем не отягощенные, они просто часть всего этого. Когда последний поднимается в салон по откидной лесенке, автобус трогается; хлопая, складывается откидная ступенька, едва с нее сошел последний пассажир — и поехали, да здравствует дорога. Ветер. Не стоит топтаться на одном месте.