— Ух ты, ух ты, — приговаривал надворный советник,
пытаясь ещё раз прочесть записку — это было непросто: коляска прыгала на
булыжной мостовой, света фонарей не хватало, да и накалякал Смуров, будто
курица лапой. Видно было, что опытнейший агент, приставленный следить за
фандоринскими передвижениями, разволновался не на шутку — буквы прыгали,
строчки перекосились.
"Принял дежурство в 8 от ст. филёра Жученко, у дома
генерала Шарма. Чернобурый вышел из подъезда без трех 9 в сопровождении
барыньки, которой присвоена кличка Фифа. Доехали на извозчике до Остоженки, дом
Бомзе. В 9.37 Чернобурый вышел, а через пять минут выбежала Фифа. Двоих
отправил за Чернобурым, мы с Крошкиным последовали за Фифой — вид у неё был
такой встревоженный, что это показалось мне примечательным. Она доехала до
Чистопрудного бульвара, отпустила коляску у пансиона «Сен-Санс». Поднялась на
крыльцо флигеля. Звонила, стучала, ей долго не открывали. С занятой мной
позиции было видно, как из окна выглянул мужчина, посмотрел на неё и спрятался.
Там напротив яркий фонарь, и я хорошо разглядел его лицо. Оно показалось мне
знакомым. Не сразу, но вспомнил, где я его видел: в Питере, на Надеждинской
(кличка Калмык). Только тут сообразил, что по приметам похож на Акробата,
согласно описанию в циркулярной ориентировке. Он это, Евстратий Павлович,
ей-богу он!
Ст. филёр Смуров"
Донесение было написано с нарушением инструкции, а
заканчивалось и вовсе непозволительным образом, но надворный советник на
Смурова был не в претензии.
— Ну что он? Всё там? — кинулся Мыльников к
старшему филёру, выскочив из пролётки.
Смуров сидел в кустах, за оградой скверика, откуда отлично
просматривался двор «Сен-Санса», залитый ярким светом разноцветных фонарей.
— Так точно. Вы не сомневайтесь, Евстратий Павлович,
Крошкин у меня с той стороны дежурит. Если б Калмык полез через окно, Крошкин
свистнул бы.
— Ну, рассказывай!
— Значится так. — Смуров поднёс к глазам
блокнотик. — Фифа пробыла у Калмыка недолго, всего пять минут. Выбежала в
10.38, вытирая слезы платком. В 10.42 из главного хода вышла женщина, кличку ей
дал Пава. Поднялась на крыльцо, вошла. Пава пробыла до 11.20. Вышла, всхлипывая
и слегка покачиваясь. Больше ничего.
— Чем это он, ирод узкоглазый, так баб
расстраивает? — подивился Мыльников. — Ну, да ничего, сейчас и мы его
малость расстроим. Значит, так, Смуров. Я с собой шестерых прихватил. Одного
оставляю тебе. На вас троих окна. Ну, а я с остальными пойду японца брать. Он
ловок, только и мы не лыком шиты. Опять же темно у него — видно, спать лёг.
Умаялся от бабья.
Пригнувшись, перебежали через двор. Перед тем как подняться
на крыльцо, сняли сапоги — топот сейчас был ни к чему.
Люди у надворного советника были отборные. Золото, а не
люди. Объяснять таким ничего не нужно — довольно жестов.
Щёлкнул пальцами Саплюкину, и тот вмиг согнулся над замком.
Пошебуршал отмычечкой, где надо капнул маслицем. Минуты не прошло — дверь
бесшумно приоткрылась.
Мыльников вошёл в тёмную прихожую первым, держа наготове
удобнейшую штукенцию — каучуковую палицу со свинцовым сердечником. Япошку надо
было брать живьём, чтоб после Фандорин не разгноился.
Щёлкнув кнопочкой потайного фонарика, Евстратий Павлович
нащупал лучом три белых двери: одну впереди, одну слева, одну справа.
Показал пальцем: ты прямо, ты сюда, ты туда, только тс-с-с.
Сам остался в прихожей с Лепиньшем и Саплюкиным, готовый
ринуться в ту дверь, из-за которой раздастся условный сигнал: мышиный писк.
Стояли, сжавшись от напряжения, ждали.
Прошла минута, другая, третья, пятая.
Из квартиры доносились неясные ночные шорохи, где-то за
стенкой завывал граммофон. Часы затеяли бить полночь — так неожиданно и громко,
что у Мыльникова чуть сердце не выскочило.
Что они там возятся? Минутное дело — заглянуть, повертеть
башкой. Под землю, что ли, провалились?
Надворный советник вдруг почувствовал, что больше не
испытывает охотничьего азарта. И разгоряченности как не бывало — наоборот, по
коже пробежали противные ледяные мурашки. Проклятые нервы. Вот возьму японца —
и на минеральные воды, лечиться, пообещал себе Евстратий Павлович.
Махнул филёрам, чтоб не трогались с места, осторожненько
сунул нос в левую дверь.
Там было совсем тихо. И пусто, как убедился Мыльников,
посветив фонариком. Значит, должен быть проход в соседнее помещение.
Беззвучно ступая по паркету, вышел на середину комнаты.
Что за черт! Стол, кресла. Окно. На противоположной от окна
стене зеркало. Другой двери нет — и Мандрыкина нет.
Хотел перекреститься, но помешала зажатая в руке палица.
Чувствуя, как на лбу выступает холодный пот, Евстратий
Павлович вернулся в прихожую.
— Ну что? — одними губами спросил Саплюкин.
Надворный советник от него только отмахнулся. Заглянул в
комнату, что справа.
Она была точь-в-точь такая же, как левая — и мебель, и
зеркало, и окно.
Ни души, пусто!
Мыльников встал на карачки, посветил под стол, хотя
предположить, что филёр вздумал играть в прятки, было невозможно.
В прихожую Евстратий Павлович вывалился, бормоча: «Господи,
владычица небесная».
Оттолкнул агентов, бросился в дверь, что располагалась
спереди, — уже не с палицей, а с револьвером.
Это была спальня. В углу умывальник, за шторой — ванная с
унитазом и ещё какой-то фаянсовой посудиной, ввинченной в пол.
Никого! Из окна на Мыльникова глумливо косилась щербатая
луна.
Он погрозил ей револьвером и с грохотом принялся распахивать
шкафы. Заглянул под кровать, даже под ванну.
Японец пропал. И прихватил с собой трех лучших мыльниковских
филёров.
Евстратий Павлович испугался, не случилось ли с ним затмение
рассудка. Истерически закричал:
— Саплюкин! Лепиньш!
Когда агенты не отозвались, бросился в прихожую сам.
Только и там уже никого не было.
— Господи Исусе! — воззвал надворный советник,
роняя револьвер и широко крестясь. — Рассей чары беса японского!
Когда трижды сотворённое крёстное знамение не помогло,
Евстратий Павлович окончательно понял, что Японский Бог сильнее русского, и
повалился перед Его Косоглазием на коленки.
Уткнулся лбом в пол и пополз к выходу, громко подвывая
«банзай, банзай, банзай».