— В таком месте, которое ни у кого не вызовет ассоциаций ни со мной, ни с жертвой?
— С тобой, может, и да, но с жертвой точно нет.
Кристиан отхлёбывает что он там пьёт и ставит бокал обратно на столик Ногучи.
— Так. И в чём этический вопрос?
— Чтоб ты сделал?
— Сделал? Если обстоятельства таковы, как ты излагаешь, то, надо понимать, я сделал уже немало. И теперь желательно помалкивать, разве нет?
— Ты бы смог с этим жить?
Он молчит. Уитни Хьюстон поёт.
— Ты ведёшь речь о совести?
— О ней.
— Ты спрашиваешь меня, смогу ли я прожить остаток своих дней человекоубийцей, просыпаясь каждое утро со знанием того, что я сделал, — или вскакивая по ночам оттого, что снова видел это во сне? Притом, что никто об этом не знает?
— Примерно это я имею в виду.
— На самом деле надо оценивать ситуацию в целом, согласен? — деловито говорит Кристиан. — Ведь это касается не только тебя одного. Я могу, конечно, заявить в полицию, претерпеть причитающееся наказание и сломать жизнь себе, Тане и ребёнку, которого мы ждём. Но убийцей ты останешься всё равно. Никакое наказание этого не отменит. В земной жизни, во всяком случае.
— Всё так, — говорю я, затаив дыхание.
— Думаю, я бы выдержал. Конечно, жить в такой ситуации мучительно, но я думаю, я бы нашёл силы.
— Ты уверен?
— Уверенным нельзя быть никогда и ни в чём. К несчастью, директор по реализации живёхонек. Во всяком случае, был жив, когда я видел его в последний раз. Но это гипотетические построения, надо считать?
— Не на все сто, — отвечаю я.
— Что ты такое говоришь?
— Я это сделал.
— Сделал что?
— Убил женщину и замуровал её в бетон. Правда, убил непреднамеренно и чисто номинально это является несчастным случаем, но я, без сомнения, виноват в её смерти.
— Такими вещами лучше не шутить, — говорит Кристиан, снова прикладываясь к стакану. Потом смеётся коротким, вымученным смешком.
— Это правда, — говорю я.
Самое удивительное, что ни малейшего облегчения я не испытываю. Я сознался, и хоть Кристиан, кажется, мне не верит, это воистину признание. Но у меня нет чувства, ни что с души свалился тяжёлый камень, ни что гора упала с плеч, ни пелена с глаз. Помню, когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, я разбил мячом окно в гостиной у соседей и дал дёру. Конечно, пошли толки, чей удар был последний, и когда я понял, что мне не вывернуться, я повинился матери. Разговор вышел трудный и тягостный, но она сумела убедить меня пойти к соседям и признаться. Более того, она готова была идти со мной. Мы проделали всё тем же вечером, и хотя унижение было безмерно, признание болезненно, а наказание сурово — я не получал карманных денег, пока мы не расплатились за стекло, ну, пока почти не расплатились, — запомнилось мне ощущение неописуемого облегчения после признания. Я помню его сильнее, чем страх. А сейчас нет. Страх остался прежним, ни на йоту не отпустил.
— Я хотел спросить — я её знаю? — говорит Кристиан.
— Думаю, нет. Я даже уверен, что ты её не знаешь. Не знал.
— Ты должен понимать, что я не готов в это поверить. По-моему, ты не тот тип. Хотя какой тут может быть тип?
— Мне самому нелегко в это поверить.
— Чёрт тебя подери! Ты ведь меня разыгрываешь, да?
— Нет, к сожалению, — отвечаю я, глядя в стол.
Сквозь стекло в мягких формах ноги, на которую опирается конструкция, я различаю колено. Так часто поминаемая «биоморфность» прославленного шедевра Исаму Ногучи безусловно нисколько не означает похожести на тело человека. И вы́читать в подпорке колено — глубоко субъективная воля созерцателя. С той секунды, как я увидел колено, стола Ногучи для меня не существует.
— Но что случилось? И где?
— Где — не суть важно, — отвечаю я. — А как? Это не поддаётся ни малейшему объяснению. Но я бы назвал это помрачением. Сексуальным на сто процентов.
— Убийство страсти?!
Он перешёл на нечто среднее между шёпотом и сипением.
— Представляешь, как чудовищно это звучит? Это был несчастный случай, как я сказал, но его спровоцировало моё помрачение. Ничего бы не стряслось, если бы... у меня не померкло в голове.
— А ты не планируешь этого повторить? — по-прежнему полушипя-полусипя спрашивает он.
— Нет, нет, нет, с ума сошёл... но ты мне поверил?
Внезапно в гостиной вырастает Катрине:
— Десерт будете? — щебечет она. — Я вижу, вы заболтались хлеще нашего.
Кристиан мгновенно преображается. Разгорается, расплывается в улыбке.
— Две минутки, ладно? Мы с Сигбьёрном хотели бы договорить.
— Как скажете.
Катрине удаляется на кухню, и секунду спустя мы слышим женский смех. Вот ведь, поражаюсь я, эти две беседы — в гостиной и на кухне — составляют идеальный контрапункт: наша, мутная, вполголоса, о лишении жизни; их, с шутками и гомоном, о её зарождении. Одна и та же тема, по сути.
— Да, я тебе верю, — отвечает Кристиан; он кажется изрядно протрезвевшим. — Катрине ничего не знает?
Я медленно качаю головой.
— И мой ответ тот же самый, — говорит он.
— Не понял.
— Я бы выдержал. Во всяком случае, попробовал бы выдержать. Более того, я считал бы это своим долгом.
— Ты понимаешь, как это нелегко мне?
— Понимаю, но какой у тебя выбор, Сигбьёрн? Посмотри сам, что ты имеешь: успешная карьера, роскошная квартира и бесподобная женщина рядом с тобой. Никто не знает этого лучше меня — я бы сам мечтал получить Катрине, да жаль мы знаем друг дружку слишком хорошо. Ты можешь разрушить всё это одним махом, доконать Катрине — за что я лично тебя возненавижу, но ты не оживишь ту женщину. Теперь посмотрим, что на другой чаше.
— У неё осталась семья, — говорю я.
— Типа муж и дети?
— Нет, сёстры-братья и родители, я полагаю.
— Да, их ждёт ад. Но станет ли им легче, если выяснится, что произошло? Боюсь, как раз наоборот.
Я воочию вижу череду газетных заголовков и телерепортажей, щеголяющих нечеловеческими, садистскими подробностями, — всё было не так, протестую я, это была любовь, — но никому ничего не объяснишь. Кристиан прав.
— Так что?
— Что? Тебе думать, как жить с этим. Легко не будет. Но если мне позволено дать личный совет, я б рекомендовал тебе не увлекаться Достоевским и алкоголем.
Я улыбаюсь. Кристиан только что преподал мне бесценный урок дружбы. От него я такого не ждал. Я его едва знаю, вспыхивает вдруг мысль.