— Иди сюда, — манит Сильвия, освобождая мне местечко на диване. Я тихо и послушно перехожу к ней и сажусь рядом. Она кладёт руку мне на шею и притягивает меня к себе, так что теперь моя голова покоится у неё на коленях. Тепло, мягко, я зажмуриваюсь. Так мы сидим. Она не знает, куда девать левую руку, и принимается гладить меня по груди и животу, вниз-вверх, как заведённая, пока это не начинает даже раздражать.
— Сигбьёрн, — цедит она полушёпотом, — если ты скажешь, где у тебя спиртное, я схожу, ладно? А ты лежи. Я вернусь, и мы сядем точно так же. Тебе принести?
— Да, пожалуйста, — отзываюсь я и рассказываю, в каком шкафу что. Сильвия уходит и возвращается с коньяком. Разлитым в простые стаканы. Она ставит их на столик и усаживается точно как прежде, как и обещала, моя голова снова у неё на коленях. Даже левая рука начинает движение с того места, где успокоилась.
— И что стало с твоей матерью? — спрашивает она.
— Её посадили. Но ненадолго. Бабушка приехала и жила с нами, чтобы нас не упрятали в детдом. Мне кажется, мать вернулась уже через три года. Не больше. Это такая малость за убийство. Там она ударилась в религию.
Не помню, чтоб когда-нибудь лежал так хорошо, но плохо, что не видно её лица. Грудь загораживает.
— Я тебя не вижу, — говорю я.
— У всего свои минусы, — улыбается она. — А так?
Она наклоняется ко мне и придавливает половину моего лица сиськой, тяжёлой и тёплой, затянутой мягким красным шерстяным свитером. А сверху надо мной её мордаха, я вижу ноздри, комки туши на ресницах, а нижняя губа мясистая, изогнута в улыбке. У неё обалденный двойной подбородок.
— А как твоя мать теперь?
— Хуже, чем до тюрьмы. Теперь она одновременно истеричка и истовая христианка.
Тут Сильвию разбирает смех. Я лежу так, что чувствую, как трясётся всё её тело. Потом она отстраняет лицо.
— Что ты чувствуешь сейчас, рассказав всё это? — любопытно ей знать.
«Что вы чувствуете сейчас?» Вопрос спортивного комментатора. Так обычно спрашивают победителя в гонке на пять километров. Это первое, что она спрашивает после молчания столь долгого, что я начал им тяготиться. Я могу сказать, что чувствую, но вряд ли ей это понравится. Реакцию моего организма нельзя расценить иначе как возмутительную.
— Не знаю, — говорю я. — Пустоту, бессмысленность.
— А я думаю, нет, — говорит Сильвия. — Мне кажется, тебе полезно прикоснуться к тому, что тебя мучает. Мне кажется, ты стал сам себе ближе.
— До этого места я дохожу всегда. Я дохожу до красного — и баста.
— Это уже кое-что, на данном этапе. А ты давно сдался психотерапевту?
Её левая рука гуляет по мне прежним маршрутом, вперёд-назад по груди и животу. Она трогательно мало сведуща в петтинге. Но я не остаюсь глух к ласкам, и это дико неуместно.
— Давно. Несколько лет назад, как только приехал в Осло. Это помогает мне работать.
— Но с ним ты не обсуждал... это он?
— Он, мужчина по имени Фруде. Два последних года.
— С ним ты не обсуждал... красноту?
— Нет. По-моему, цвета его не очень интересуют.
Больше я не могу, я нащупываю молнию на ширинке и осторожно расстёгиваю её. Проверяю: Сильвия смотрит в другую сторону. Я вытягиваю пенис на свет божий. Я никогда не называю его своим пенисом, просто — пенис. Потому что я как-то никогда не считал его своим. Скорее ничьим. Или его собственным. Потом я ловлю её руку, бесстрастно скользящую по мне, и роняю её прямо куда не положено. Она хлопает там какое-то мгновение, достаточное, чтоб я почувствовал, какое это блаженство.
— Сигбьёрн! — визжит она. — Знаешь что!
— Ну пожалуйста, — соплю я как могу мягко, ещё сильнее зарываясь головой ей в колени.
— Никаких пожалуйста! Я не предполагала, что ты такой наглец.
И я не предполагал, коль уж на то пошло.
— Разве друзья не помогают друг другу в таких вещах? — спрашиваю я.
— Друзья, с которыми я общаюсь, — нет. И как ты себе понимаешь, что мы так вот, с бухты-барахты, раз — и стали такие прям друзья?
— Так пойдёт, — отвечаю я.
— Дьявол нахальный! — шипит она, но вдруг начинает хохотать, искренне. У неё под грудью, там, где я укрылся, всё ходит ходуном. — Это шантаж. Чистой воды безжалостный шантаж.
Но её рука неохотно возвращается на место, слегка сжимает его тремя пальцами и начинает поглаживать. Я не чувствую особого рвения с её стороны, но она делает это. Как ни хочется мне постонать, я прикусываю язык. Ни звука. И так понятно, что я зашёл дальше некуда.
Сильвия останавливается, наклоняется к столику, отпивает глоток из своего стоящего там наполовину пустого стакана с коньяком. Голова моя оказывается в капкане. Потом она откидывается назад и снова принимается за меня, на этот раз живее, возможно, нетерпеливее.
— Хорошо? — спрашивает она, долго не слыша от меня ни звука. Она, насколько я понимаю, из тех дам, которые привыкли добиваться успеха во всех своих начинаниях.
— Ага, — отвечаю я из недр шерстяного свитера. Я нюхом чувствую, что если она поначалу и мёрзла, то больше нет. Сопревшее тело источает запах. Мне он нравится.
Сильвия спрашивает, не поставить ли нам музыку.
— Я хочу увидеть тебя голой, — говорю я.
— Довольно с тебя, — отвечает она, не сбиваясь, как ни странно, с ритма.
— Я хочу увидеть тебя голой. Я ничего не сделаю, только посмотрю.
— Но я не хочу, чтобы ты видел меня голой. Лежи, не трепыхайся, а то уйду.
— Я видел тебя почти голой, — напоминаю я.
— Не ври.
— У тебя в квартире.
— Враки. Я не была голой.
— На тебе было немногим больше, чем ничего, — дразню я её.
— Не описать, чего только на мне не было, — отвечает она, и я вижу, что она решила подыграть мне. Хотя это не игрушки. Для меня, во всяком случае.
— А торс считается? — спрашиваю я, стараясь говорить философски-рассудительно.
— Считается торс, считается! Знаешь, что я тебе скажу — это в голове не укладывается. То ты рассказываешь всякие ужасы про своё детство, а через две секунды...
— Вот видишь, какая действенная терапия. Ну так что с торсом? — спрашиваю я. — Здесь у меня жарковато. Чувствуешь?
— Ничего я не чувствую. Потом, у тебя нет занавесок.
— Никто не подсматривает. Люди гораздо менее любопытны, чем ты думаешь.
— Чем я думаю? Я знаю! За мной один чудак шпионит постоянно.
— Сейчас он занят и не сможет заглянуть в окно.
Но во мне вдруг проклёвывается злость и ярость, и я собираюсь уже сказать, мол, ладно с ним с раздеванием, руками получше работай. Я бы так и сказал, когда бы она вдруг не отпустила руку, чтобы вцепиться в пуловер и стащить его через голову. Под ним оказался мягкий растянутый лифчик. А я готов был поклясться, что под свитером ничего нет.