Стало быть, облом. Однако я смог договориться с Мари-Клэр Сен-Пьер. Племянник ее мужа был актером, в данный момент безработным; он бы охотно принял это предложение, чтобы заработать на кусок хлеба. Что ж, это было не так уж и плохо. Ибо первые слова Эглантины, после того как она проснулась и услышала мой рассказ о телефонном звонке Мейнару, были о том, что этот гигант с ораторским голосом — совершенно неуправляемый субъект.
Одной из коллег ее матери как-то раз пришла в голову неудачная идея пригласить его выступить перед своим классом как «человека из литературных кругов» (в одной-двух брошюрках, выпущенных некогда каким-то издателем из Коньяка, Мейнар в самом деле фигурировал в списке членов парижского Писательского дома). Он прибыл с опозданием на полчаса; поскольку у преподавательницы ничего не было предусмотрено на такой случай, она велела ученикам поочередно читать вслух с параллельным переводом отрывок из передовицы «Вашингтон пост». Когда Мейнар прибыл, то молча сел за парту в дальнем конце класса. Она уже хотела предоставить ему слово, но он сказал: «Нет-нет, продолжайте, это очень поучительно!» Тогда она попросила учеников ответить, какие у них мысли по поводу данного текста. Большинство ответили «мне нравится» или «мне не нравится» или попытались передать на «нормальном» французском метафоры мистера Чарльза В. Краутхаммера. Выражение лица Мейнара стало каким-то странным. Тут преподавательница решила сделать небольшое «отступление». Она спросила приглашенного, что он думает об этом тексте. Он ответил: «Вы знаете, журналистская болтовня меня не интересует!» Это вызвало у всех оцепенение. Опрос продолжался. Следующий ученик, один из лучших в классе, принялся комментировать стиль. Он сказал, что в выражении «удовольствоваться этим» есть нечто гедонистическое. «Почему?» — неожиданно спросил Мейнар. Тот заколебался, потом ответил, что в этом слове один корень со словом «удовольствие». Преподавательница уже улыбалась, гордая за своего ученика, как вдруг Мейнар, поднявшись, заявил ему: «А если я сейчас скажу тебе: „Засунь свой язык в задницу!“ — что, в этом будет что-то эротическое?» Потом, буквально испепелив взглядом онемевшую преподавательницу, он обрушился на нее: «Из-за того, что Расина, Вольтера и Флобера заменили всякими псевдоучеными говнюками и их пустой болтовней, вы получите поколение безграмотных идиотов, так называемых здравомыслящих, которые нахватались всего по верхам — будущих цензоров и потенциальных фашистов! Невежество приумножает глупость, которая является матерью всех пороков! Прощайте, мадам, никогда бы вас больше не видеть!» — и вышел.
Когда мы вошли в собор Сент-Этьенн, чтобы присутствовать на погребальной церемонии, народу там было уже значительно больше, чем обычно бывает на воскресной мессе. У Моравски было не так много друзей, но он был известным и уважаемым в городе человеком: в течение двенадцати лет он трудился на благо многочисленных читателей, студентов, исследователей, пенсионеров, растерянно стоявших перед огромными информационными картотеками в поисках латинской пословицы или генеалогического древа, — одним словом, он был настоящим гуманистом, и его смерть, сообщение о которой появилось на первой полосе «Йоннского республиканца», никого не оставила равнодушным. Тех, кто этим утром был готов потратить три четверти часа, чтобы отдать ему последний долг (и без сомнения, чтобы испытать приятное душевное волнение, которое обычно вызывает хорошо проведенная церковная служба), набралось не меньше сотни.
Среди них, к моей радости, был и Бальзамировщик. Он прибыл чуть позже нас и скромно сел на скамейку слева, недалеко от исповедальни. Я попытался привлечь его внимание, но он меня не замечал. Он казался слегка подавленным. Эглантина сказала мне, что встретила его вчера вечером возле дома. Его шофер-турок помогал ему залезть в фургон, и вид у мсье Леонара был совершенно измученный. «Никогда бы не слышать больше о перевозках!» — заявил он. Он мог заниматься этим лишь в редкие часы, свободные от работы, в бесконечных разъездах туда-сюда, и поскольку его «рабочее помещение» находилось в тридцати километрах от Оксерра, на это уходило безумное количество времени.
Тем большего уважения он заслуживал, придя сюда этим утром. Правда, иногда он выказывал признаки нетерпения, непрестанно оборачиваясь — несомненно, чтобы не пропустить момент, когда внесут гроб.
Наконец гроб прибыл. Он был накрыт фиолетовым покрывалом и украшен огромным венком желтых и голубых цветов. Он двигался рывками, почти в ритме погребальных колоколов, которые зазвонили с его появлением, — один из носильщиков был ростом выше остальных и вдобавок слегка прихрамывал. За гробом следовал священник, коренастый, седоватый, в фиолетовой ризе.
Служба началась самым что ни на есть классическим образом. Но после чтения Евангелия, по знаку священника, Мари-Клэр Сен-Пьер, очень красивая в своей черной шали и ожерелье из круглых красных бусин, вышла вперед, чтобы зачитать краткий перечень заслуг библиотекаря — очень точный, очень «посюсторонний», содержащий в себе все, что касалось его великолепной эрудиции или остроумного скептицизма. Затем певица в сопровождении трех музыкантов исполнила, на мой взгляд — весьма достойно, отрывок из «Глории» Пуленка. В этот момент священник сделал жест в сторону кафедры. Посмотрев в этом направлении, я подумал, что мсье Леонар, который сидел сзади, ничего не увидит. Но тут же понял, что его это совершенно не заботит, поскольку к нему только что присоединился Квентин Пхам-Ван, преклонивший колени на молитвенной скамеечке рядом с ним.
Через минуту появился молодой человек (никто не заметил, откуда), стройный и темноволосый, одетый в черный костюм и темно-зеленую рубашку, и встал за кафедрой. Он положил на аналой несколько листков бумаги, слегка постучал по микрофону, чтобы убедиться в его исправности, и начал:
— Отрывки из «Проповеди о смерти», произнесенной Жаком-Бенинем Боссюэ в Лувре, перед королевским двором, в среду, 22 марта 1662 года, в постный день.
Голос у него был удивительно сильный и глубокий для такого хрупкого тела.
— Дозволено ли мне будет сегодня разверзнуть могилы в присутствии двора и не будут ли оскорблены столь нежные взоры зрелищем столь мрачным?
Но ничего оскорбительного здесь нет, тут же пояснял оратор, поскольку сам Христос заставил себя открыть гробницу Лазаря. Взглянем же, подобно ему, в лицо смерти! Она скажет нам многое о нас самих.
— О смертные, узрите же то, что смертно! О человеки, узнайте же, что есть человек!
При этих словах в соборе воцарилась абсолютная тишина. Большинство голов повернулось к тому, кто произносил их столь торжественно; некоторые же головы втянулись в плечи или опустились. Исключение составляли разве что Бальзамировщик и его друг, которые вовсе не слушали проповедь и непрестанно перешептывались.
Они не услышали, как оратор заговорил о двух видах смерти и о двух частях своей проповеди: о той смерти, что связана с телом и разрушает его, и о той, что связана с душой и воспитывает ее.
— О смерть, мы воздаем тебе хвалу за свет, что проливаешь ты на наше невежество; ты одна убеждаешь нас в нашем ничтожестве, ты одна заставляешь нас узнать о наших достоинствах: если человек слишком заносчив, ты смиряешь его гордыню; если он слишком сильно презирает себя, ты придаешь ему отваги; и чтобы свести все его помыслы к честному нраву, ты учишь его двум истинам, которые открывают ему глаза на самого себя: что он жалок, но это преходяще, и что он бесконечно велик и таким пребудет в вечности.