— Какой сюрприз! — сказал он наконец слабым, дребезжащим голосом, какой обычно бывает у людей, которые подолгу ни с кем не разговаривают. — Очень мило с твоей стороны нанести визит старому отшельнику!
Я представил ему Эглантину. Он тут же процитировал уже более ясным, окрепшим голосом:
И я спросил у ней дорогу;
В руке она держала лютню,
В другой — шиповника букет…
[8]
Затем, подождав, пока пролетят несколько ангелов,
[9]
он указал первоисточник:
— Мюссе. «Декабрьская ночь».
[10]
— И без всякого перехода продолжал: — Вот, смотрю телевизор. Мне теперь ничего не остается, кроме как смотреть.
— А звук?
— Я давно уже не включаю звук. Слишком уж… — Он не договорил. — А посмотри, какой монтаж!
Он указал на цепочку лиц крупным планом — вероятно, участников какой-то телеигры. Я не понял, говорил ли он с иронией или нет. Потом он выключил телевизор, нажав на кнопку пульта, а другой рукой схватил книгу, лежавшую на верху ближайшей к нему груды.
— Ты это читал?
Это была книжица карманного формата, озаглавленная: «Искусство верить в ничто». На другой стороне обложки, где стояло имя Рауля Ванейгема,
[11]
пояснялось, что это текст XVI века, за который автора приговорили к повешению.
Потом дядя mezzo voce,
[12]
словно для себя, проговорил:
— Кому сказать — я три дня не вставал с этого кресла. Ни на секунду. В прямом смысле сидел не вставая!
— Три дня? Но…
Чтобы развеять мое недоверие, он встал (не без труда, поскольку ноги, за недостатком движения, онемели и отказывались повиноваться) и отодвинул лакированную дощечку, закрывавшую сиденье. Я впервые увидел стул-судно в действии и слегка попятился.
— Да, понимаю, — сказал я, слегка придя в себя. — Ты смотришь футбольные матчи и оперы, не отвлекаясь на перерывы…
— Дело не в этом. Это единственный обнаруженный мною способ демонстрировать именно то отношение к телевизионному миру, какого он заслуживает. В нем существуют ведущие, обозреватели, политические деятели, которые, должен признать, меня особенно вдохновляют; чаще всего это создатели новостных программ. Я выражаю им свою кишечную признательность. Это, в сущности, гомеопатия.
Эглантина, слушая все это, окончательно впала в ступор, и я решил, что пора прощаться.
— Подождите, — запротестовал дядюшка, тяжело усаживаясь в кресло. — Сначала выпейте со мной по стаканчику вербеновой водки! Сам делал!
Он потянул за веревочку, которой я до этого не замечал, соединенную с чем-то вроде мини-лебедки на потолке. Открылся встроенный бар. Тогда дядюшка потянул за еще одну веревку, на сей раз двойную, и перед ним оказалась бутылка, вытянутая за горлышко. Он сделал мне знак достать стаканы из буфета и налить себе.
— Кстати, если хочешь книгу или еще что-то, что тебя интересует, бери. Надо бы мне расчистить побольше места… Вчера я подписался на новое издание полного собрания сочинений Фурье,
[13]
так что…
Со свободным местом и правда были проблемы. Три стула, стоявшие в комнате, были завалены кипами газет, отчего нам с Эглантиной пришлось остаться на ногах.
— Еще столько же в соседней комнате и на чердаке. Мне все никак не удается их разобрать. Видишь ли, проблема с газетами, журналами, еженедельниками состоит в том, что чем более они стары и неактуальны, тем более интересны. Я натыкаюсь на «Франс Обсерватер» времен Алжирской войны или на NRF шестидесятых годов: это что-то не-ве-ро-ят-но-е! Потому что, прежде всего, ты не знаешь ничего о людях, которые все это писали, о тех обстоятельствах, которые заставляют их высовывать нос из норы (или, наоборот, не высовывать), о политических процессах, о которых идет речь, — и поэтому очень забавно, а иногда просто поразительно смотреть на все это постфактум! К тому же, как правило, уже не помнишь каких-то мелких деталей или даже серьезных дебатов, которые в те времена волновали умы и побуждали взяться за перо. Ты как бы открываешь их заново — поразительное ощущение! Ты читаешь их, как дети читают сказки «Тысячи и одной ночи»!
Эглантина уже давно и нетерпеливо подавала мне знаки. Без сомнения, бегство сестры не давало ей покоя. К тому же было просто преступлением сидеть взаперти в такой чудесный день. Чтобы дать дяде понять, что мы собираемся уходить, я спросил номер его мобильного, чтобы в ближайшее время пригласить его на обед.
— Мобильный телефон? Ты что, смеешься? У меня и городского-то нет! — И он расхохотался кудахтающим смехом.
Когда мы выехали на ту же дорогу, по которой добирались сюда, солнце уже клонилось к закату и жара спадала.
Мы были на бечевой дороге, вдоль которой по воде тянули суда, и Оксерр уже показался вдали, когда Эглантина вдруг резко затормозила, вынудив меня сделать то же самое.
— Отдай мне… эту штуку (она не решилась вслух произнести «гаш» или «дурь») и поезжай домой. Я поговорю об этом с Прюн и после к тебе приеду.
— Не позже восьми! Не забудь — мы сегодня обедаем у Дюплесси!
Она изо всех сил налегла на педали. Какое-то время я еще различал ее впереди, потом она свернула на улицу Ивер и скрылась из виду.
Въехав на приличной скорости в маленький дворик перед своим обиталищем, я чуть было не налетел на юного алжирца, лопоухого бездельника, облаченного в костюм, выходящего из первого дома. Он искал что-то во внутреннем кармане, поэтому вовремя не заметил меня.
— Как поживаете, мсье? — осведомился он, словно мы были близкими знакомыми, но не стал дожидаться ответа, нажал на кнопку у выхода и был таков.