330
В научной литературе создание моего отца датируется началом двадцатых годов. Разделенные посередине на пробор вьющиеся волосы моего отца скрывают довольно высокий лоб, ровный и прямой нос сливается с широкой переносицей, от которой к внешним уголкам глаз отходят тонкие, с легким изгибом, надбровные дуги. Его взгляд открыт, карие глаза пристально смотрят на наблюдателя (старшего сына моего отца). Тонкие крылья и правильный кончик носа. Небольшая ямочка под в меру припухлой нижней губой привлекает внимание к слегка выпуклому, суженному подбородку. Мерцающая улыбка на овальном лице придает ему приятное, дружественное выражение. Чуть сбитая набекрень коричневатая шляпка, украшенная страусовыми перьями и круглым жемчугом, а также свисающие мелкими гроздьями серьги белого серебра, охватывающее его точеную шею жемчужное ожерелье и сверкающая на правом запястье золотая браслетка позволяют предположить, что мой отец был мужем весьма благородных кровей (или его дублером).
331
На писанной маслом (но взывающей к акварели!) картине — работа средней руки, в лучшем случае Альт — мой отец хитро улыбается женщине, глядя одновременно и на даму, и на художника, и на венский двор, что вовсе его не красит. Голову он чуть склонил набок (в сторону дамы), отчего двойной подбородок кажется перекошенным, как небрежно повязанный шейный платок, что, опять же, его не красит. Словом, выглядит мой отец, как собравшийся выкреститься, потерявший устои и снедаемый похотью рабби, на сомневающемся лице которого так и написано: «только вряд ли мне это поможет». То же самое, видимо, думал он о надеждах, связанных с предстоящей карьерой, — об императорском доме.
332
После того как мой отец (возраст и внешность значения не имеют) облачил своего отца (возраст и внешность значения не имеют) во все черное, надел поверх пепельно-серой пижамы черный, длинный, до пят, кашемировый халат, чтобы все сделать черным, совершенно черным, нахлобучил ему на голову черную широкополую шляпу, чтобы скрыть лицо, поставил его босиком на черный куб высотой сорок сантиметров, чтобы ноги видны были даже из оркестровой ямы, и с помощью злой, экзальтированной, с фальшивым усердием суетящейся ассистентки (возраст и внешность значения не имеют) стал двигать его и менять освещение, как если бы тот был предметом или животным, словно накладывая последние мазки на последнее полотно, больше униженности! так будет отлично! в восторге орал мой отец, униженности! умопомрачительно! восторгался он и, пытаясь добиться, чтобы в самом центре (где находился его отец) была сконцентрирована безысходность, раздраженно гонял злючку по сцене, зачем так, зачем этак, вот как надо, вот так, живее, просил у нее прикурить, то есть не просил, а приказывал словами и жестами, и орал на нее, когда та, например, предлагала поставить отцу моего отца небольшой кляп, это дидактика! раздраженно кричал он, не надо разжевывать! он спешил на какое-то заседание, установку отца нужно было завершить к сроку, они сняли с его головы шляпу, на черепе отца моего отца безжизненно распростерлись несколько прядей, мой отец недоверчиво осмотрел голый череп, выбелить руки! скомандовал он, лапы! клешни! так называл их отец и при этом смеялся, а может, ему их сжать? осмелилась встрять ассистентка, не надо! топнул ногой мой отец; для начала они вынули его руки из карманов и, соединив ладони, подняли к груди, потом еще ниже пригнули голову, еще, еще на одну мысль ниже, как выразился мой отец, и обнаженности, обнаженности не хватает; его отца била дрожь, он дрожит, говорит ассистентка, мой отец молчит, они до колен закатывают пепельно-серые штанины пижамы, пепельно-серые колени тоже приказано было выбелить, снова пробуют освещение, на предложение этой пустышки — а что если он на минуту поднимет голову? — мой отец отвечает резким протестом, в этом мире?! здесь?! он вращал глазами, это же катастрофа! но в конечном счете остался доволен зрелищем, грандиозно! вопил он, это будет умопомрачительно! восторгался он, — а когда все это произошло, ибо если что-то произошло, значит, это было возможно, а то, что возможно, будет происходить вновь и вновь, отец моего отца под раскаты аплодисментов поднял голову и пристально посмотрел в зал; аплодисменты постепенно стихли, и после продолжительной паузы все погрузилось в кромешную темноту, словно ничего не произошло, ничего.
333
Как-то в Уайнсбурге мой отец, пьяный в стельку, взял со старшего сына слово: если что-то случится и он не напишет свою книгу, то дописывать ее, возможно, придется ему, его сыну; правда, он еще и не начал, но работает не покладая рук, да только все силы уходят на бесконечные перекоры с Коллоничем, и хотя он борется из последних сил, Коллонича одолеть невозможно — католический бюрократ, да к тому же из высшего духовенства, он просто бессмертен, его сам Господь… ну, может, и не боится, но все же предпочитает не связываться. Идея книги проста, настолько проста, что, если не отнестись к ней вдумчиво, можно легко забыть. Она, генеральная эта идея, в том, что каждый на свете — Христос, и каждого распинают. Вот что я хочу поведать. Не забудь этого, сын мой. Что бы ни случилось, не смей забывать.
~~~
334
(В стиле эпохи все в черно-белом цвете.) На вопрос, в чем же дело, в чем смысл, в чем корень, то есть как можно было бы сформулировать «идейное содержание» этого жизненного крушения, этой беды, напасти, свершившейся и вместе с тем только ждущей (поджидающей) своего свершения трагедии, этой заминированной жизни, из которой (уточнение) выкрали даже саму возможность трагедии («ой-ой-ой, догоняют разбойники, ой-ой-ой, они пробежали мимо!»), этого жалкого, тухлого карнавала страданий, мой отец не раздумывая весело отвечал: «В синей комнате дерутся зеленые женщины».
335
Что? зачем? на какого?.. Мой писуля попахивает (описка: мой папаша пописывает) с единственной целью, и цель эта заключается в том, чтобы восстановить отношения, навести, так сказать, мосты между светом небесным и смертным тленом. То, затем, на такого.
336
Почему? Когда дядя моего отца, «достославный граф» Ласло вкупе с тремя своими племянниками пал смертью героя в бесславном сраженье при Везекене, когда посыпались один за другим <здесь следует фамилия моего отца>, вся ответственность за семью пала на плечи шестнадцатилетнего моего отца, по натуре своей ребенка задумчивого, тихого, обожавшего читать книжки, выдумывать и играть театральные пьесы (чаще всего под раскидистыми цветными шатрами во дворе замка), любившего по ночам обозревать в подзорную трубу небосвод и полагавшего, что, покамест другие, а в первую голову его старший братец, будут сражаться за торжество добра, ибо так им велит их могущество, он будет трудиться во имя добра смиренно, как велит ему его немогущество, и все преимущества и возможности того немогущества обратит он во благо, попытавшись объять своим разумом и человеческую природу, и красоту мироздания, и музыку будет творить, небесную гармонию, а главное, будет писать молитвы к святой непорочной Деве Марии и бесконечно милостивому Сыну ее Иисусу, а также романы в поучение простым людям, — однако случилось так, что пришлось ему занять место старшего брата и стал он, сам того не желая, барином, великим вельможей, не ведающим, что означает собственноручно отворить дверь… Другое же объяснение, почему мой отец так и не стал писателем, он нашел в слабом своем желудке. Да, действительно, он решил стать великим писателем. Положил на письменный стол белоснежный лист чистой бумаги, справа — ручка, слева — чернильница. Так поступал Томас Манн. По страничке в день. Так пишут великие. Но в голову ничего не приходило. Тогда он вспомнил, что Томас Манн курил сигары. Мой отец сбегал в табачную лавку и закупил самых дешевых и самых дрянных сигар. Вернулся к письменному столу и, в первый раз в жизни, закурил. Он втягивал в себя дым глубоко, до самых корней Будденброков. Нет в мире такой морской болезни, которая могла бы соперничать с состоянием, которое в результате охватило моего отца. Тут он вспомнил про Джозефа Конрада, но было уже слишком поздно. Годы спустя мой отец еще раз решил стать великим писателем. Будучи студентом университета, он как раз штудировал Сент-Бёва (чей отец успел умереть еще до того, как С.-Б. родился). Читал он его потемнения в глазах. От усталости его буквально шатало. На сей раз в качестве образца он взял Рэймонда Чандлера, который после трудового дня впадает в свой кабинет, садится за письменный стол, принимает порцию животворного виски, после чего в его кабинете появляется белокурая красотка на длинных ногах и делает ему предложение, отказаться от коего он не в силах. Короче, мой отец решил пощипать драгоценнейшую и ревностно оберегаемую дедушкину коллекцию виски (in concreto употреблена была бутылка сорокалетней выдержки Old Jack Daniel’s № 7, на голодный желудок). Понятно, что ненависть к изящной словесности мой отец сохранил на всю жизнь. Если творчество — это и есть та самая мерзкая тошнота, нечто чуждое, отторгаемое всем нутром человеческим, некая хаотичная, недоступная разуму и вместе с тем объективная и реально ощутимая данность, столь же неопровержимая, как его предрассветный блев, то пошло оно на фиг. Уж лучше пусть перед ним открывают двери лакеи. Уж лучше быть палатином.