241
Сын моего отца еще ребенком слышал, что мой отец однажды упал с четвертого этажа. Как это произошло? Он был двадцатилетним студентом и как-то раз перед Рождеством навестил своих родственников, которые жили в старом доходном доме на пештской стороне Дуная. Его двоюродные сестры проводили его до лестничной площадки. Он стоял на верхней ступени четвертого этажа. И именно в этот момент ступеньки, которые ждали ремонта в течение сотни лет, дошли до того крайнего состояния, когда им пришла пора обрушиться, что они и сделали. Одна из кузин, стоявшая на площадке, протянула моему отцу руку, но он не принял ее. И вместе с рушившимися лестничными маршами, за этажом этаж, стал падать вниз и несколько мгновений спустя без сознания приземлился на первом этаже на уставленный банками с вареньем шкаф. Мы, дети, с ужасом слушали эту историю. Мы бы и не поверили, если бы наш отец не показал нам кусочек мрамора, попавший в его карман во время падения, и голубой шелковый галстук, все еще шершавый от запекшейся крови. Он выжил лишь потому, что, повинуясь инстинкту самосохранения, ухватился за падающие вместе с ним перила, металлические части которых в клочья разодрали все его тело. Огромные шрамы на его бедрах и на груди видны были даже в старости. Так спасся от смерти мужчина, ставший позднее моим отцом. Когда родился сын моего отца, моей матери было семнадцать, отцу двадцать четыре. Мой отец окружал меня, словно темный бор, — таковы были его размеры и сила. Когда он захлопывал дверь, дом сотрясался. Когда он шевелил нахмуренной бровью, дыхание прерывалось. Даже его маленькая подушечка воняла сигарами. Сын моего отца наблюдал, как он сидит при свете настольной лампы, вперив взгляд в шахматную доску. И пытался представить себе, что он о нем (или о них) думает. Он (мой отец) большей частью молчал. И таинственность, его окружавшая, с годами только росла. В своей мастерской он возился с пробирками и химикатами. Строгал и сверлил. Игрушки для нас он делал собственноручно. Мы получали в подарок оклеенные изнутри и снаружи станиолем лейденские банки, вощаные пластинки, лисьи хвосты, танцующих кукол из бузины. Он был беден и дарил нам игрушки, знакомившие нас с природой. Зимой и летом он вставал в пять утра. Брал на руки своих любимых котов и кошек и разговаривал с ними. Потом садился за фортепиано и мечтательно что-нибудь исполнял, пока мы не отправлялись вместе с ним в школу. Чаще всего он играл Бетховена. И сын моего отца слышал сонаты Бетховена еще в полусне и не мог понять, откуда это волшебное чувство радости. Отец учился в Берлине, где слушал Гельмгольца. Писал трактаты, а в юные годы — и художественные сочинения. К естественным наукам, а также к провинциальной жизни его подтолкнуло душевное потрясение и желание сохранить равновесие. Его знали как человека, умеющего со вкусом развлечься, как балагура и острослова. Однажды на Рождество он поразил сына моего отца маленьким самодельным театром: смастерил сцену, вырезал лобзиком яму, суфлерскую будку и декорации, склеил кукол и даже приложил к подарку написанную им лично пьесу с чудными помпезными рифмами. Еще ребенком — неловко и робко — сын моего отца пытался к нему приблизиться. Но все было тщетно. Отец игнорировал его. Он избегал его всякий раз, когда сын искал с ним сближения. Он терпеть не мог откровений, сентиментальности, проявления чувств. Своего сына он, в сущности, презирал, считал его чуть ли не клоуном. И даже повзрослев, он (сын его) мог любить его (моего отца) только на расстоянии, ощущая его заботу. Много позже: мой отец, божество и идеал мужчины моего детства, стоял передо мной седой, сморщенный, сломленный. Он глядел на меня прищурясь. И по привычке протянул мне руку. Но сын моего отца не пожал ее, а взял в обе руки и целовал, целовал ее, целовал его щеки, отворачиваясь при этом, чтобы отец не видел текущих слез и искаженных рыданиями губ. Впервые в жизни он осмелился обнять и поцеловать отца, ибо понял, что тот (мой отец) постарел и уже не отец ему, а скорее ребенок, нуждающийся в защите. Еще позднее: одним зимним вечером сына моего отца вызвали телеграммой домой, потому что у старика был очередной приступ. Он сидел на диване одетым. Волосы на широком лбу были взъерошены. Он выглядел беспокойным, был в эйфории, как будто только что выпил шампанского. Говорил взволнованно. Через несколько минут он узнал сына моего отца. Спасибо, что пришел, сказал он. Чтобы владеть собой, ему приходилось предпринимать сверхчеловеческие усилия. Он тщательно подбирал слова, чтобы они отвечали реальности. Но реальность от него ускользала. Сын отнес и уложил в постель человека, который дал ему жизнь. Спасибо, сказал мой отец. Он вообще всех за все благодарил. Он умер по-джентльменски, за три дня. Последний день провел без сознания. Именно тогда к нему вернулся громкий голос, которым он в детстве защищался от одиночества. В бреду он читал лекции, объяснял что-то ученикам. X плюс Y, говорил он, указывая куда-то, это же уравнение с двумя неизвестными. Глаза его были закрыты. Под вечер мой младший брат, врач по профессии, вколол ему камфару. Он ненадолго очнулся. Открыл свои незабываемые глаза, огляделся — возможно, ища место в мире, которое собирался покинуть, — так невинно и неуверенно, как только родившийся и пытающийся сориентироваться ребенок. Он пристально посмотрел на сына моего отца, который сидел на стуле у его постели. Тот взял его холодеющую руку. О, мой сын, вдруг сказал он. Мой бедный сын. Что за странный на тебе пиджак, уставился он на его рукав, что за буквы на нем?
242
Дело обстояло так. Моей матери было двадцать четыре, на дипломе об окончании института еще и чернила не высохли, а отцу — на двадцать лет больше, и влюбились они безумно; но именно в это время вступил в силу второй закон о евреях, который серьезно касался жены моего отца, и эти ублюдки, разумеется, с удовольствием развели бы с нею моего отца, но поскольку он был арийцем, то брак с ним для его жены был спасением и о разводе не могло идти и речи. Да и мать моя этого не хотела. После войны он наконец решил развестись, но тут бедняжка его жена сошла с ума, из одного сумасшедшего дома в другой — какой тут развод! И продолжалось все это сорок шесть лет. Сорок шесть! Иногда моя мать плакала, но в целом была довольна судьбой, была счастлива, что нашла любимого человека, огорчаясь лишь тем, что не получила на то благословения церкви. Одно время они восемь лет не виделись и не общались, потому что в мою мать влюбился какой-то инженер-силикатчик, деликатный пожилой господин, влюбился в нее безответно, но когда заболел, попросил мою мать выйти за него замуж, чтобы не пропала его прекрасная, расположенная в центре Пешта квартира. И пока он был жив, потому что болезнь его оказалась не столь опасной, как ему представлялось, моя мать считала нечестным общаться с моим отцом. Тем временем умерла и сумасшедшая жена моего отца, так что остались они вдвоем и при замечательной квартире в центре города, но съехаться не получилось, мой отец стал беспомощным инвалидом: больница, лечение, паралич, капельницы. Когда он умер, моей матери казалось, что жизнь ее тоже кончилась. Это было трудно, невыносимо трудно, она очень страдала, но страдания ее были оплачены — счастьем всей ее жизни. Мой отец никогда не рассказывал ей о том, и даже не намекал, что жена его сошла с ума, разумеется, из-за моей матери. И правильно делал, что не рассказывал, — для нее это было бы слишком. А мой отец, который, как океан, вбирал в себя все потоки, полагал (когда был еще жив), что, несомненно, должен быть кто-то, должен быть Некто, кто и мне не расскажет всего, ибо это было бы слишком и для меня.