183
Мой отец влюбился в квантовую механику. Мать была в бешенстве, щеки ее пылали, она худела, толстела, хлопала дверями. Отец взял в привычку носить цветные шейные платки, изучая, как их повязывают английские плейбои; он часами торчал перед зеркалом, столько, сколько не проводил перед ним за всю свою жизнь; каждый день свежая сорочка, свежие носки, хотя прежде в этих вопросах он был вовсе не столь щепетилен, да еще накупил себе новых трусов. Моя мать была вечно занята глажкой. Ну, это уж слишком, кривилась она. Мой отец благоговейно целовал ее в лоб. Они были не в силах ни разговаривать, ни молчать. Мой отец сделал открытие, что, в противоположность ньютоновой физике, законы квантовой механики в принципе не исключают возможности, что его стол (вместе с его пишущей машинкой «Гермес-Бэби») может в один прекрасный момент безо всякого внешнего принуждения подняться в воздух. Ведь место каждой элементарной частицы, составляющей стол, случайно, поэтому — в принципе — она может в любой момент изменить свое положение, к примеру переместиться вверх, отчего и весь стол, оп-ля, поднимется в воздух. Но с тем же успехом, точнее сказать, усилием стол может ни с того ни с сего превратиться в грифона, или в Эйнштейна, или в одну из его инкарнаций, в том случае, обаятельно улыбнулся отец — как молодой капеллан, красноречиво и неопровержимо доказавший на несколько лет более молодым своим прихожанам существование Бога, — если количество элементарных частиц, заключенных в нем, достаточно велико. Или в тебя. Чтобы стол превратился в меня или черт знает во что еще? Дурак ты набитый, отвечала мать. Капеллана речь Сатаны не смутила, не сбила с толку. Дорогая, но в принципе это возможно. Законы статистики этому не противоречат, хотя вероятность подобного превращения ничтожно мала. Гораздо ничтожней той вероятности, что обезьяна, бьющая наугад по клавишам пишущей машинки, создаст «Одиссею». Моя мать подскочила тут к «Гермес-Бэби», вырвала из нее закладку вместе с копиркой, вставила чистый лист и заколошматила по клавиатуре. Слезы градом текли по ее щекам. Мой отец тайком поглядывал на часы. Мать закончила печатать, медленно встала и, смешно подражая мартышке, потрясла конечностями, раскачиваясь из стороны в сторону, ухмыляясь и почесывая в голове. Отец отмахнулся от нее, как от ребенка. И тогда моя мать, вырвав из машинки бумагу, набросилась на него: на тебе, сучий потрох, жри, орала она, или я вобью тебе это в глотку! и действительно стала запихивать ему в рот бумагу. Они тяжело дышали. Наконец мой отец вытащил изо рта ком бумаги, развернул его и прочел: Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который / Долго скитался с тех пор, как разрушил священную Трою. Он пожал плечами. Две строчки — не доказательство. Но мать вовсе и не хотела ему ничего доказывать. Просто ей надоела его католическая фанаберия.
184
К величайшему сожалению моей матери — но с этим уже ничего не поделаешь, — мой отец имеет двойную природу, проявляя себя то как частица, то как волна. Последнее было доказано еще неким Томасом Юнгом в наполеоновские времена. Этот Юнг был врачом, тем не менее его интересовала светлая личность моего отца. Он сделал две параллельные прорези в непрозрачном экране, довольно близко одна от другой, и, пропустив через них моего отца, поймал его с помощью другого экрана. Как же они смеялись! Двое взрослых мужчин! Это кто, князь или пес шелудивый?! Тем временем мой отец демонстрировал типичные явления интерференции, которые невозможно было объяснить ни его усталостью, ни меланхолией, ни все возраставшими аппетитами Наполеона. Вопрос, который интересовал в первую очередь мою мать: где находится мой отец, когда он не представляет собой частицу? Хотя при всей своей очевидности вопрос этот абсолютно бессмысленный. Нам хотелось бы знать, в каком месте находится мой отец, но места такого не существует. Разумеется, никто не утверждает, что не существует и моего отца. Ибо если мы его видим, или возьмем мою мать, ведь ее это касается напрямую, — словом, если мать его видит то тут, тот там в корчме, на поле брани, в постели, то он там и есть, хлещет палинку, преследует басурманов, задает храповицкого, ну а когда не видит, то, сколько она ни психует, сколько ни съеживается от ревности в махонький, того и гляди наступишь, комочек, сколько ни полыхает ненавистью, мол, отец мой ее погубит, мол, ведет он себя недостойно, не-до-стой-но! ты понимаешь, сынок?! муж, отец четверых таких прелестных детей, как вы, он перед вами в ответе, сынок, ну скажи, где его опять черти носят, ведь только что ползал передо мной на коленях, всеми святыми клялся, здоровьем матери, будущим нации, обещал покончить со всем этим безобразием, умолял простить, и что же я сделала, идиотка несчастная, — простила его, сынок, потому что отец ваш — не кто-нибудь, я всегда это признавала, а человек исключительный, выдающийся ум, но при этом слабак и дерьмо, не обижайся, сынок, но это правда, и это был для него последний шанс сделать выбор, кто он — князь или пес шелудивый, частица или волна, потому что я этого больше не выдержу, не желаю, довольно с меня, чаша терпения, сынок, переполнилась, я готова еще раз простить его, и если он не воспользуется и этой возможностью, я умываю руки, пусть делает выводы; все ее причитания тщетны, вопрос ее не имеет смысла, если отец отсутствует, то сказать, где он, невозможно, и вовсе не потому, что он ловко прячется, что у нас недостаточно информации — ее просто нет. Моя мать потратила всю свою жизнь на поиски скрытых параметров. Уж я докопаюсь до этих параметров, говаривала она. Но теперь-то мы знаем, что это было в принципе невозможно. Разумеется, мой отец — истинный джентльмен, и когда его спрашивают, является ли он частицей, он бодро кивает и тут же врезается во что-нибудь, как пушечное ядро, но если кому-то угодно воспринимать его как волну, он игриво щелкает каблуками и, мурлыкая, демонстрирует линии интерференции. Кто такой мой отец — зависело от вопроса. Каков он? Таков, каков есть. (Как в анекдоте о старом рабби. Ты прав, сын мой. И ты тоже прав. Но как же, рабби, вы можете соглашаться с двумя диаметрально противоположными взглядами? И ты прав, сын мой.) Иными словами: мой отец — девушка ветреная, и последнее слово еще не произнесено, ибо последнего слова нет. Когда мой отец умирал, последние его слова были: Скорее частица. А может — волна. Такие дела.
185
He сказать чтобы каждый божий день, но примерно раз в два-три месяца мой отец просыпался утром с незнакомым женским именем на устах. Моя мать вскидывалась на подушках (а подушек она использовала штук пять, маленьких, больших, средних, мягких, жестких, в наволочках и без оных; они были ей совершенно необходимы для полного счастья) и устремляла свой взор на губы отца, который в сладостной полудреме произносил, скажем, имя: Ирена (которая увлекает меня, как мифическая сирена), или же: Марианна (мы все так любили ее, но ей нужен был только я, и нужен ей до сих пор, если только не явится Элемер, этот тип, каждой бочке затычка, бормотал мой отец). Моя мать, повторяя услышанные имена — Ирена, Марианна (Элемер), — выпрыгивала из постели, молча одевалась, точнее, для верности она еще раз с шипением пару раз воспроизводила услышанное: Ирена и проч., и, прихватив удостоверение личности, мчалась в паспортный стол. Дело в том, что после 1956-го одна из ее однокашниц, Виола (для нас — тетя Виола), пошла работать в милицию, где занималась выдачей документов, и постоянно меняла моей матери имена — Ирену меняла на Марианну, Марианну на Элемера, ну и т. д. Сама она, разумеется, это не одобряла, но матери отказать не могла. Пока однажды, на рассвете майского дня, из уст моего отца не прозвучало роковое — Вальтрауд. Мать очнулась, вскочила, оделась, помчалась — имя это вызвало нее некоторое презрение, докатился мой Мати — и была уже в кабинете своей милицейской подруги. Вальтрауд. Кто из нас болен, спросила милиционерша. Она боялась, что ее засмеют, а чиновник социалистического государства такого позволить не может. И тогда моя мать, возможно, впервые в жизни вдруг вспомнила о ГДР. Что эта Вальтрауд наверняка оттуда. А восточных немцев официальные власти тогда побаивались, испугалась и тетя Виола, и разрешила. Но отношения с моей матерью (из-за испуга) у них испортились. Протекции она лишилась. Поэтому — что было делать? — моя мать откровенно поговорила с отцом. Мол, беда. Он все понял и с тех пор больше не шептал в утреннем полусне женские имена. Но поскольку просыпаться как-то все-таки было нужно, он заменил имена невыносимым, испуганным и пугающим воплем. И так каждое утро. Моя мать вскидывалась на подушках и ласкала и целовала его до тех пор, пока он (мой отец) наконец-то не успокаивался. Хотя будильника у нас в доме не было, в школу мы никогда не опаздывали. Точнее, однажды мы опоздали; но отец написал объяснительную записку: носовое кровотечение. Или мигрень? Или внезапный обморок? Причин могло быть только три: носовое кровотечение, мигрень, неожиданный обморок.